Страница 4 из 68
Ви-Э по отношению ко всяким божественным делам настроена, как многие жители Кши-На, скептически. В богословские споры с лянчинцами не лезет, но их веру, кажется, тихохонько не одобряет. Во всяком случае, сейчас я слышу, как она говорит:
— Ну как ты можешь Творца прогневить, миленький? Если ты прав?
— А мы с тобой такие безнравственные, — говорит Эткуру печально. — У тебя лицо до сих пор без моих знаков, мы с тобой спим в одной постели… и оно так и дальше будет, я не могу раскаиваться… поэтому Творцу не интересно, что я прав.
Ви-Э, одетая в расписные северные шелка, лежит у него на коленях и обнимает за талию:
— Знаешь, солнышко, — говорит она задумчиво, — не то, чтобы ты ошибался, но мне кажется… Творец так стар, мудр и благостен — неужели он не отметит того, кто за справедливость, из-за его постельных дел? Это ж всё равно, что подглядывать за детьми!
Эткуру отвешивает ей подзатыльник, совершенно, впрочем, беззлобно, и спрашивает меня:
— Ник, может, ей ещё вредно ехать? А?
— Как ты себя чувствуешь, Ви-Э? — спрашиваю я, точно зная, что она ответит. И она тут же выдаёт именно это:
— Могу рубиться на мечах, скакать верхом на диком жеребце и жонглировать зажжёнными факелами!
— Ты о себе не думаешь, — хмуро возражает Эткуру. — И обо мне не думаешь. Вот умрёшь — а я тебя даже в аду не найду, язычницу…
— Знаешь, что мне сказал Юу из рода Л-Та, брат? — говорит Анну останавливаясь. — Не надо оттягивать момент истины. А истина в том, что нам придётся ехать и всё менять — или надо просить у Снежного Барса милости и проситься к Нику в деревню. Чистить хлев его поросятам за миску похлёбки. Потому что грош нам цена тогда.
— Анну, — говорит Ви-Э с тихой укоризной, — Эткуру же не за себя боится!
— Ты точно оправилась? — говорит Эткуру. — Если да — то мы едем завтра, — и глубоко вздыхает.
Он не может допустить, чтобы Ви-Э считала его нерешительным мямлей или трусом. А Ви-Э не одним мускулом не показывает, что считает. И Эткуру пытается сделать себя Львом, победить в себе Львёнка — с некоторым даже успехом.
У него хватает духу приказать:
— Анну, скажи волкам, пусть собираются в дорогу. Мы уезжаем на рассвете.
И Анну ни звуком не даёт понять, что северяне уже готовы. Просто кивает и идёт к волкам.
Анну настроен победить или умереть. А Львятам Льва хочется жить — и хочется, чтобы жили их подруги. И надо как-то держать над собой небо, которое вот-вот совсем рухнет.
Я им сочувствую. Я надеюсь принести им какую-то пользу. И это несколько прибавляет решимости мне самому. Я иду заканчивать сборы.
А день такой голубой и пронзительно-ясный, как бывает только на севере в середине апреля…
Кирри кормил козлят.
Новорождённые козлята копошились в пыли у вымени козы, а Кирри поднимал их по очереди, чтобы они могли пососать молока. Приплод коз на сей раз оказался вполне приличным — и у Кирри уже успели онеметь руки и затечь спина. Он держал очередного козлёнка — пыльный, тёплый и влажный комок, пахнущий едкой козьей мочой, пылью и молоком, и изо всех сил мечтал покончить с домашней работой и сорваться в вельд.
Бить сусликов — мелькнуло воспоминание о жареной на углях суслятине с расплавленным козьим сыром, от чего на миг резко захотелось есть. Лежать в траве, жёсткой и колючей от летнего зноя, под полупрозрачной тенью зонтик-дерева — следить, как мураши режут челюстями-клещами травинки и тащат их в свой глиняный дом, высоко поднимая над головой, как штандарты. Подраться с кем-нибудь из двоюродных братьев. Ощутить себя свободным. Только вряд ли это удастся.
Закончишь это дело — мать найдёт другое.
Тоненькое блеяние голодных козлят одновременно раздражало Кирри и вызывало его жалость. В конце концов, эти бедные тварюшки не виноваты, что сын их хозяина голоден, устал и хочет бегать — им самим надо есть, а есть самостоятельно — слишком тяжёлая для таких крошек работа.
Кирри думал о своём будущем. Думал о ребятах из других кланов, с которыми встретится в Доброй Тени — и улыбался. Детство закончится — и всё, наконец, решится. Вместе с детством закончится и это нудное рабство, существование на побегушках, неизбежная грязная работа, на которую обречён любой не определивший себя подросток.
Победить — стать Воином. Получить вымечтанный стальной клинок, сияющий на солнце, как солнце. Свобода, охота, дальние странствия… прислушивающиеся Старейшины… Подруга, любовь… может быть — великие битвы, и уж точно — песни и страшные истории у костра в ночном вельде. Благодать лучезарная.
Проиграть… сказать по совести — тоже не так плохо. Стать Матерью. Украшать себя, чем захочется, принимать подарки, возиться с маленькими детьми — дети такие милые… Воины будут уступать дорогу, когда несёшь корзину, будут уступать возможность первой напиться, когда после долгого пути встретился колодец…
Главное — в любом случае до тебя будет дотрагиваться та… или пусть даже тот, кого ты полюбишь. Прикасаться, обнимать, заплетать твои косы, гладить руки, лизать уголки губ… Прикосновений иногда хотелось до ощущения голода или удушья, затрещины и пинки, полученные в драке, казались нежными, а за ласку матери Кирри отдал бы несколько дней жизни. Безнадёжно. Никто не прикасается к подростку вообще, а уж нежности с подростком во Времени — и вовсе полугласное табу. До поединка живёшь, как изгой… Эх!
Скорей бы уж. Кирри вздохнул. Большая неудача — уже чувствовать себя взрослым, когда до праздника Великого Выбора в Доброй Тени ещё две луны… И эти две луны — ты как маленький. Едва выкраиваешь время на торопливые спарринги с братьями — и кормишь козлят, чистишь хлев, драишь котлы, замешиваешь тесто для хлеба, таскаешь воду, лепишь и сушишь кизячные лепёшки на растопку, таскаешь воду, собираешь семена травы-хибиб, лущишь и растираешь их в муку, таскаешь воду, таскаешь воду — пока не ошалеешь от всего этого. Блажен день, когда работы сравнительно немного и можно удрать ловить сусликов и играть в вельде! Чаще у тебя к вечеру нет сил ни на что — добраться бы до постели, которая — вытертая подстилка из двух сшитых вместе козьих шкур.
А клан обосновался у реки Хинорби, козы пасутся по ранней траве, подростки режут и сушат эту траву впрок, для времени, когда беспощадное солнце сожжёт всё живое до корней — а взрослые судачат о чём-то, недоступном разумению Кирри. И остаётся только жалеть о прежней стоянке клана, около рощи инжирных деревьев — потому что больше всего на свете Кирри любит мёд и инжир, но это невероятно редкая радость…
Размышления Кирри прервала суматоха в посёлке. Верблюды шли — колокольцы звенели серебряной россыпью, обещая что-то прекрасное; приехал купец из дальних мест.
Мука мученическая была — докормить ещё двоих блеющих оглоедов. Сосали бы быстрее — весь посёлок наверняка уже собрался на площади у Отца-Матери, глазеет на товары, на диковинную невидаль из дальних краёв, слушает рассказы… И когда последний козлёнок, наконец, задремал, выпустив изо рта сосок козы, Кирри торопливо сунул его под брюхо матери, а сам сорвался, как ветер.
Бежать — стоило.
Купец приехал из Лянчина. Из страны за полосой Песков. Из самого Чанграна — великого города, который всегда стоит на месте. Это сказка — там каменные дома, громадные, как горы, до самого неба, изукрашенные стеклянными и железными цветами, там у каждого подростка — стальной меч, башмаки, рубаха из невозможной ткани, солнечной насквозь, в сияющих узорах, ожерелья из самоцветов… Там — возможно всё, ну — всё! Любые чудеса. Это все знают, хоть никто там не бывал — от купцов и разного бродячего люда.
Сам купец — так себе человек. Был бы свой, Кирри сказал бы — никто. Ни мужчина, ни женщина, хотя уже взрослый — это неприятно, даже противно. Как-то не очень понятно, как это может случиться — будто человек отроду болен или так и не повзрослел и не определился. Но купец — лянчинец, мало ли, как у них, лянчинцев, бывает, может, даже такому Отцом-Матерью забытому бедолаге в сказочной стране тоже можно всё, что захочется. Вот такой уж он был мудрёный — лицо стёртое, то ли детское, то ли старческое, зато одежда сплошь в узоре из золотых сияющих полос и зелёных, золотом же отороченных листьев, и пояс чеканный, в самоцветах, и кривой меч на поясе — стальной, а на голове золотом шитый платок под чеканным обручем. Так себе человек — а одет красавцем. И всё улыбался и улыбался — видно, ему было вовсе не плохо от того, что он — никто.