Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 86



— Можете выйти туда. — Офицер вновь указал на выход из сарая и двинулся дальше. — Ты?

— А что, пожалуй, пойду послужу, чем подыхать как собаке… — Еще один красноармеец сделал три шага вперед. — Сержант Клячко Андрей Остапович.

— Можешь выйти туда. — Офицер шагнул дальше. — Ты?

— Троих предателей нашел, мало, да? Больше не ищи!

— Достаточно! — раздался резкий голос майора. — Всех ликвидировать. Я уже говорил вам, капитан, ваши дурацкие опыты ни к чему не приведут. Скажите им, они настоящие солдаты, и я уважаю их, — и майор вышел из сарая.

Офицер и сам понял, что дальше спрашивать не имеет смысла. Он отступил на несколько шагов, окинул взглядом оставшихся красноармейцев и повторил:

— Вы — настоящие солдаты. И я уважаю вас. Поэтому вас расстреляют. — Он развернулся и вышел из сарая, похлопывая стеком по голенищу сапога.

Их построили у края ямы, которую они сами себе вырыли. В кучах земли остались воткнутые лопаты. Это была окраина деревни, и вдалеке виднелся тот самый сарай, где был накрыт стол для пленных красноармейцев, а дальше тянулись сожженные избы, пепелища, из которых торчали печные трубы. Евсееву, Сазонову и Клячко дали в руки в автоматы и поставили в строй среди немецких солдат.

— Вот и нашлось вам дело, ребята! — звонко сказал Твердохлебов предателям.

— Заткнись, сука! — злобно ответил Сазонов, передергивая затвор автомата.

— Прощайте, мужики, — проговорил Твердохлебов.

— Прощайте… прощайте… прощайте, — повторили негромкие голоса.

Твердохлебов взглянул на бледно-синее, выгоревшее небо, с трудом проглотил ком в горле, и кадык на его заросшей шее судорожно дернулся вверх-вниз. Не было никаких мыслей, в голове пусто и гулко, и гул этот плыл вдаль, и казалось ему, что вот сейчас он и сам поплывет над землей к небу. И вдруг память больно резануло…

…Он уходил на войну. Нехитрые пожитки давно были собраны в небольшой фибровый чемодан. Вера пришила последнюю пуговицу, зубами откусила нитку, приподняла шинель обеими руками, расправила, и Василий вдел руки в рукава, застегнулся на все пуговицы. Жена подала широкий ремень с портупеей и пистолетной кобурой. Василий надел портупею, затянул ремень, разгладил складки и улыбнулся широко, глядя в тревожные глаза жены:

— Только не куксись. Ты женщина к военной жизни привыкшая… — Он многозначительно поднял палец вверх. — Ты жена командира полка. Улавливаешь?

— Да уж… — через силу улыбнулась Вера. — Давно уж уловила…

— Сашку береги… ну, и сама…

— Да, да… — Она обняла его, привстала на цыпочки и стала жадно целовать, и тело ее все затрепетало, напряглось, и сдавленный стон вырвался из груди.

— Ну, ну, Вера, я сказал — не куксись… Все будет хорошо. Ты только жди… Это дело долго не протянется, мы их за пару месяцев порешим. Слово даю, Веруня…

Он поднял чемоданчик, она взяла его под руку, так они и вышли из двухэтажного длинного строения, которое называлось офицерской казармой полка.

У входа стоял «газик» с открытым верхом, мотор уже работал. В «газике» сидели водитель — старший сержант с соломенным чубом, выбивавшимся из-под пилотки, и на заднем сиденье — комиссар полка Виктор Сергеевич Дубинин.

Твердохаебов еще раз поцеловал жену и забрался в «газик». Машина рванула и быстро покатила по узкой асфальтированной дорожке военного городка. Казармы были пусты — полк уже выступил в поход. Вера стояла и махала рукой. Из дома вышла еще одна женщина, еще одна, и скоро их стояло уже человек семь или восемь, и все махали руками, удалялись и уменьшались… уменьшались… секунда и — пропали из вида. Твердохлебов перестал смотреть назад. В голове вертелись слова песни:

Слушай, товарищ, война началася.

Бросай свое дело, в поход собирайся…

А ему и не надо бросать свое дело, война и есть его прямое дело. Твердохлебов вздохнул с облегчением, улыбнулся, взглянув на комиссара:

— Не люблю эти прощания…

— Да уж, веселого мало, — думая о своем, ответил комиссар.

— Ничего, отвоюем и вернемся! Как, Виктор Сергеич, повоюем с проклятым фашистом?

— Да уж, придется…



Отрывисто и резко звучала команда немецкого офицера. Солдаты вскинули автоматы, передернули затворы. И Евсеев, Сазонов и Клячко тоже неуверенно подняли автоматы.

— Не промахнитесь, иуды, — громко проговорил Твердохлебов.

— Лично для тебя постараюсь, — зло ответил Евсеев, загремев затвором автомата.

— Фойер! — пролаял офицер, и застучали автоматные очереди. Пленные красноармейцы падали в яму один за другим. Потом солдаты подошли к краю ямы и выпустили еще несколько очередей.

Подогнали новых пленных. Они взялись за лопаты и принялись забрасывать расстрелянных землей. Скоро вырос невысокий холмик. Вот и все.

— Вот и все, — сказал один из пленных, поглаживая черенок лопаты. — Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал…

А ночью, ясной августовской ночью, когда холодная белая луна лила свой мертвенный свет, и звезды были большими и ослепительными и висели совсем низко, земля на холмике, под которым лежали расстрелянные, вдруг зашевелилась, словно задышала, стала медленно приподниматься. Комья сыпались в стороны, потом вырос бугорок, стал раздвигаться, и вот, будто видение, появилась оттуда грязная рука, потом плечо и, наконец, голова человека. Это был Василий Твердохлебов. Он с трудом выбрался наверх и долго лежал на разрытой земле, тяжело дыша грудью, черной от засохшей крови. Потом медленно поднялся и, шатаясь, пошел в ночь, в неизвестность. Где-то далеко в ночи тяжело ворочалась война — доносились отзвуки артиллерийской канонады, тяжкие взрывы дрожью отзывались, катились по земле. В ярком звездном небе прошли на восток, густо ревя, немецкие самолеты. Бомбардировщики…

В глухом лесу на поляне горел небольшой костер, и возле костра сидели трое — заросшие щетиной, которая уже походила на бороды, в рваных гимнастерках и солдатских галифе с прохудившимися коленями. Подле каждого лежал немецкий автомат. Мужики молчали, курили и смотрели на рыжие хвосты пламени, мечущиеся под дуновениями ночного ветра.

В лесной чаще послышался хруст сучьев, покашливание.

Сидевшие у костра схватились за автоматы, замерли, напряглись. И пальцы сами легли на спусковые крючки.

На поляну вышел худой оборванный бородатый человек в галифе и гражданском пиджаке, надетом на голое тело. В руках у него была винтовка. Он остановился, приглядываясь, спросил сиплым голосом:

— Э-э, славяне… вы че тут?

— А ты че тут? — в свою очередь, спросил его один из троих, постарше.

— Я ж говорю, свои! — радостно просипел человек в гражданском пиджаке, обернувшись в лесную чащу.

Треск сучьев сделался громче и гуще, и на поляну стали выходить красноармейцы, человек пятнадцать. Вид у них был не лучше, чем у тех, кто сидел у костра, а у многих забинтованы заскорузлыми старыми бинтами головы, руки, плечи.

— Ну, здорово… — загомонили гости.

— Здорово, я бык, а ты — корова… — неласково ответили хозяева.

— Ну, братцы, тьма поднебесная! Идем и сами не знаем куда. Где восток, где запад — хрен разберешь!

— На востоке канонаду слышно — туда и топать надо.

— Так ее и на севере слышно, и на юге — кругом война!

— А вы чьи?

— Сто семнадцатая стрелковая бригада Горянова, двести второй полк. А вы?

— Да кто откуда… и с тридцать второго мотострелкового корпуса, а вона Степан — с девяносто третьей стрелковой дивизии, девяносто шестой полк.

— Братцы, — спросил кто-то, — а жратвы ни крохи нема?

— Какой там — последний хлебушек вчера доели! Ягоды разные лопали, сыроежки — животы к спине прилипли.

В лесной чащобе вновь послышались похрустывание сучьев, шорох листвы и смутные шаги.

— Тихо! — сказал кто-то, и все разом замолкли, держа наготове оружие.