Страница 32 из 79
Два последние из прочтенных отрывков были написаны еще позже.
«Луч счастья озарил наконец мое горькое существование.
Хелена уже покончила с трауром. После смерти ее мужа прошло достаточно времени, чтобы она могла появиться опять в обществе. Она делает теперь визиты друзьям в нашей части Шотландии, и так как мы родня, то весь свет считает несомненным, что она должна погостить несколько дней и в моем доме. Она пишет мне, что как бы ни был этот визит затруднителен для нас обоих, он должен быть сделан из приличия. Да будет благословенно приличие! Я увижу этого ангела в моем доме — и только потому, что общество Мидлотиана сочло бы странным, что она была в моей стороне и не заехала ко мне.
Но мы должны быть очень осторожны. Хелена пишет прямо: «Я приеду повидаться с Вами, Юстас, как сестра, а Вы должны принять меня как брат или не принимать. Я напишу Вашей жене и предложу свое посещение. Я не забуду — не забывайте и Вы — что я войду в Ваш дом с позволения Вашей жены».
Только бы мне увидеть ее! Для этого невыразимого счастья я готов покориться всему!»
Последний отрывок состоял только из нескольких строк:
«Новое несчастье! Жена моя заболела. Она слегла в постель от сильной ревматической простуды. Я боялся, что это помешает приезду Хелены в Гленинг, но в этом случае — я с удовольствием сознаюсь в этом — жена моя поступила превосходно. Она написала Хелене, что болезнь ее не настолько серьезна, чтобы надо было отложить посещение, и просила ее приехать в назначенное время. Это большая жертва со стороны моей жены. Ревнуя меня к каждой женщине моложе сорока, с которой мне случается встречаться, она ревнует меня, конечно, и к Хелене. Но она сдерживает это чувство и показывает, что доверяет мне. Я обязан выразить ей мою благодарность, и я сделаю это. Я даю себе слово быть впредь внимательнее к моей жене. Я сегодня нежно обнял ее и надеюсь, что она, бедная, не заметила, чего мне это стоило».
Этим закончилось чтение отрывков из дневника.
Самыми неприятными для меня страницами во всем отчете были страницы, занятые дневником моего мужа. В них местами встречались выражения, которые не только глубоко огорчили меня, но едва не поколебали моих чувств к Юстасу. Мне кажется, что я отдала бы все в мире, чтобы только уничтожить некоторые строки в дневнике. Что же касается его страстных выражений любви к миссис Болл, каждое из них вонзалось в меня как стрела. Такие же страстные слова шептал он и мне, когда ухаживал за мной. Я не имела причин сомневаться в искренности его любви ко мне. Но вопрос был в том, так же ли искренне и горячо любил он до меня миссис Болл? Кто из нас, она или я, была первой женщиной, которой он отдал свое сердце? Он уверял меня не раз, что до встречи со мной он только воображал себя влюбленным. Я верила ему тогда. Я решилась верить ему и теперь. Но я возненавидела миссис Болл.
Что касается тяжелого впечатления, произведенного в суде чтением писем и дневника, казалось, что уже ничто не может усилить его. Однако оно было заметно усилено. Иными словами, оно сделалось еще более неблагоприятным для подсудимого вследствие показаний последнего из свидетелей, выставленных обвинением.
Вильям Энзи, помощник садовника в Гленинге, был приведен к присяге и показал следующее:
«Двадцатого октября в одиннадцать часов утра я был послан на работу в питомник, примыкающий одной стороной к голландскому саду. В этом саду стоит беседка, обращенная задней стороной к питомнику. День был необыкновенно хорошим и теплым. Отправляясь на работу, я прошел позади беседки. Я услыхал в ней два голоса, мужской и женский. В мужском голосе я узнал голос барина. Женский голос был незнаком мне. Почва в питомнике мягкая, мое любопытство было сильно возбуждено. Я подошел неслышно к задней стене беседки и начал прислушиваться. Первые слова, которые я расслышал, были сказаны барином. Он сказал: «Если бы я предвидел, что вы будете когда-нибудь свободны, каким счастливцем мог бы я быть теперь!» Женский голос отвечал: «Тише, вы не должны говорить этого». Барин возразил: «Я должен высказать то, что у меня постоянно на душе». Он замолчал на минуту, потом продолжал порывисто: «Сделайте мне одно одолжение, ангел мой. Обещайте мне не выходить замуж». Женский голос спросил резко: «Что вы хотите этим сказать?» Барин отвечал: «Я не желаю зла несчастному созданию, омрачающему мою жизнь, но предположите…» — «Я не хочу делать никаких предположений, — отвечала женщина, — пойдемте домой».
Она вышла в сад первая и обернулась, приглашая барина следовать за ней. В эту минуту я увидел ее лицо и узнал в ней молодую вдову, гостившую в доме. Мне показывал ее главный садовник, когда она приехала, чтобы предупредить меня, что я не должен мешать ей рвать цветы. Гленингские сады показывались в известные дни туристам, и мы, конечно, должны были делать разницу между посторонними и гостями. Я вполне уверен, что особа, говорившая с барином, была миссис Болл. Она такая красивая женщина, что, увидев ее раз, нельзя не узнать ее. Она и барин ушли вместе по направлению к дому, и я не слыхал ничего более из их разговора».
Свидетель был подвергнут строгому перекрестному допросу насчет точности его показаний о разговоре в беседке и его уверенности в том, что он узнал обоих говоривших. В некоторых незначительных пунктах он сбился, но твердо стоял на том, что хорошо запомнил последние слова, которыми обменялись его барин и миссис Болл. Он описал наружность последней так точно, что не осталось сомнения, что он узнал ее.
Этим закончился ответ на третий вопрос, возбужденный судом, на вопрос: что побудило подсудимого отравить свою жену?
Обвинительная сторона сказала теперь все, что имела сказать, и преданнейшие друзья подсудимого принуждены были сознаться, что все раскрытые до сих пор факты свидетельствовали прямо и неопровержимо против него. Он, очевидно, сознавал это и сам. Выходя из залы по окончании заседания в третий день, он был так измучен, что принужден был опереться на руку тюремщика.
Глава XIX
СВИДЕТЕЛЬСТВА В ПОЛЬЗУ ЗАЩИТЫ
Интерес, возбужденный процессом, значительно усилился на четвертый день, когда предстояло выслушать свидетелей, выставленных защитой. Первым и главным лицом между ними была мать подсудимого. Подняв вуаль, чтобы дать присягу, она взглянула на сына. Он залился слезами. В эту минуту участие к матери распространилось и на ее несчастного сына.
Миссис Макаллан, допрашиваемая деканом факультета, отвечала с замечательным достоинством и самообладанием.
Говоря о некоторых доверительных разговорах между ней и ее невесткой, свидетельница показала, что покойная миссис Макаллан была очень занята своей наружностью. Она горячо любила мужа и всеми силами старалась нравиться ему. Недостатки ее наружности очень огорчали ее. Она не раз говорила свидетельнице, что не отступила бы ни перед каким риском, ни перед какой опасностью, чтобы улучшить свой цвет лица. «В глазах мужчин, — говорила она, — наружность имеет большое значение. Муж, может быть, любил бы меня больше, если бы цвет лица у меня был лучше».
Когда свидетель защиты задал вопрос миссис Макаллан, можно ли смотреть на прочитанные отрывки из дневника ее сына как на свидетельство, верно выражающее свойства его характера и его чувства к жене, миссис Макаллан отвечала на это самым решительным протестом.
«Прочитанные отрывки из дневника моего сына, — сказала она, — хотя они и написаны им самим, суть клевета на его характер. Я ручаюсь на основании моего материнского опыта, что эти места написаны им в минуты сильнейшего упадка духа и отчаяния. Ни один справедливый человек не судит о другом по безрассудным словам, высказанным в такие минуты. Неужели о моем сыне будут судить по его безрассудным словам только потому, что они написаны, а не высказаны? Перо его в этом случае было его злейшим врагом, оно представило его с худшей стороны. Он не был счастлив своей женитьбой, с этим я согласна, но я утверждаю, что он был неизменно добр и внимателен к своей жене. Я пользовалась полным доверием их обоих, и я объявляю, вопреки тому, что она писала своим друзьям, что сын мой никогда не давал ей повода жаловаться на жестокость или даже пренебрежение с его стороны».