Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 22



В тот вечер мы засиделись допоздна, Анна вовсе не казалась уставшей, напротив, ее глаза сияли, вечер опустился на сад, и она захотела рассказать мне историю, которую услышала от Генри в один из выходных, когда они сидели вдвоем в маленькой хижине в Рудных горах — там они иногда оставались на ночь, если погода вдруг резко портилась или им было трудно идти дальше еще по какой-то причине.

Анна на минуту скрылась в соседней комнате и вскоре вернулась, держа в руках небольшую жестяную коробку из-под карамели, на крышке которой была выдавлена рождественская картинка. В коробке оказался целый ворох старых фотографий и почтовых открыток. С минуту Анна перебирала их и наконец положила передо мной одну из фотокарточек. На снимке были мужчина и женщина, а между ними — мальчик лет десяти. Фотография сделана на улице, в саду, на лица падает свет. Мальчик слегка прильнул к маме. На нем красивый светлый матросский костюм, брюки чуть ниже колен, голени закрывают темные гольфы. На груди красовались шесть крупных золотых пуговиц. Снизу, на краю фотографии ручкой был подписан год — 1920, и место — Штейнхау. Анна пояснила, что это Генри со своими родителями во время летних каникул. Она рассказала, что отец Генри, Михал Ружичка, был врачом, он успешно практиковал в Лейпциге и специализировался на заболеваниях сердечных нервов. Мать — Анетт Браун, родом из Вены, начинающая актриса, которая, по сведениям Генри, в шестнадцать лет сбежала из дома, отправилась в Германию, примкнула к театральной труппе и встретила Михала Ружичку на праздничном вечере после спектакля в Лейпциге в 1909 году. Через несколько месяцев после их встречи Анетт Браун уже ждала Генри, и они с Михалом поженились.

Анна взяла фотографию и сказала, что после того, как она впервые увидела этот несколько кукольный снимок — Генри в чистом, белом костюмчике матроса, серьезные выражения лиц Михала и Анетт, — она все чаще стала замечать этого маленького мальчика в лице Генри, и в первую очередь в минуты, когда тот впадал в свою меланхолию. Долгими вечерами и ночами, проведенными в Рудных горах, Генри рассказывал, что мало помнит о детстве, но в последние годы его стало часто посещать одно и то же воспоминание, не дающее покоя. Это воспоминание приходило к нему по ночам во сне, да и днем иногда являлось, и он уже сомневался, что это — действительность или на редкость живое видение, далекое от реальности. В любом случае Генри хотел в него верить, поскольку в этом воспоминании, казалось, сконцентрировалось все его детство, о котором он почти ничего не помнил.

Генри рассказал Анне, как он отправился с родителями в путешествие. Он помнил реку, где они купались, дерево, под которым лежали, укрываясь от ветра. Он вспоминал, как положил голову на складки маминой юбки и смотрел вверх, в небо, и вдруг среди листвы показалась большая белая бабочка. В ней было что-то необычайное и пленительное, Генри не помнил, чтобы когда-нибудь видел нечто столь же красивое. Бабочка порхала над ними, потом было исчезла, но вдруг вернулась и села на манжету маминой блузки. Бабочка осталась сидеть, расправила крылышки, опьяненная солнцем, а они все в изумлении смотрели на нее. Тогда Генри наклонился и, сомкнув пальцы, поймал бабочку между ладоней. Он посадил ее в стеклянную банку и отнес домой. У него осталось смутное ощущение, что на следующий день они с отцом отправились к жившему недалеко от их виллы отцовскому однополчанину, который собирал бабочек. Генри запомнилась большая библиотека и фигура мужчины, склонившегося над письменным столом, выражение изумления, когда тот увидел пойманную Генри бабочку. Что произошло дальше, Генри не помнил, но был уверен, что отцовский сослуживец забрал редкую бабочку себе и поместил ее в свою коллекцию.

Когда Генри вспоминал этот призрачный день, сказала Анна, у него было чувство, что исчезнувший безвозвратно мир промелькнул перед ним в последний раз, после чего погрузился в окончательное небытие, но истинной причиной этого ощущения, вероятно, было то, что, когда Генри исполнилось десять лет, его мать пропала и с тех пор мальчик никогда больше не видел ее. Генри не знал, что произошло между родителями, а когда позже пытался разговаривать об этом с отцом, тот уклонялся от ответа. С годами отец все глубже уходил в свою врачебную практику, пока его странным образом изменившееся поведение не начало отпугивать пациентов.

Вероятно, полагала Анна, мать просто бросила их и отправилась жить куда-то в другое место, но куда и почему — этого Генри не знал. Он не помнил, чтобы когда-либо получал от нее весточку, письмо, хоть что-нибудь. Анна сказала, что Генри под конец и сам уже не был уверен, исчезла ли мать тем самым летом, с которым связано воспоминание про бабочку, или он сам объединил эти события, нарисовал в своей памяти картину, куда мог возвращаться: счастье, на минутку заглянувшее к ним. Единственным способом узнать, было ли воспоминание о бабочке правдой, говорил Генри, — найти боевого товарища отца, увидеть бабочку и попросить назад то, что однажды было отобрано у него.



Я слушал Анну и смотрел на фотографию, где Генри робко прижался к матери. Всматривался в ее лицо, которое не говорило ни о чем. Я не знал, что в рассказе Анны было пересказом слов Генри Ружички, а что ее собственной выдумкой, смешавшейся с детскими сказками. И как обстояло дело в реальности? Что было реальностью: тот момент, когда Генри увидел бабочку, или попытка Анны Принц семьдесят лет спустя вспомнить день, о котором ей поведали одной ветреной ночью? Соткалась ли реальность для Генри в то мгновение, когда он поймал бабочку, или позднее, когда все стало обретать ясность в его сознании и сне? Может быть, реальность родилась именно сейчас, когда я написал эти слова, или же реальность — это какой-то итог всего виденного и слышанного, вечно изменяющийся, находящийся в постоянном движении, ежедневно обретающий новую форму… Пока я думал об этом, Анна встала из-за стола, было уже темно, стрелки часов приближались к десяти. Она подошла к окну, ее лицо отражалось в стекле, но, как и образ Генри Ружички, ее отражение не было единым, свет поделил его на части, которые медленно скользили друг к другу, снова отдалялись, и, когда я посмотрел в окно, перед которым она стояла, мне показалось, что за ним нет ничего — лишь ночь и пустота.

10

Спал я беспокойно, находясь на границе между сном и явью, часто просыпался, мне слышался голос бодрствующей в комнате Анны Принц и какой-то затихающий голос, свист кипящего чайника, шум ветвей; и, когда я в очередной раз проснулся, за окном была ночь, скупой свет медленно просачивался в комнату, на столе стояла деревянная шкатулка, внутри которой трепетал лоскут с засохшей кровью; я ощущал простыни, развешанные на веревке, их тяжесть, они раскачивались на ночном ветру, их белизна манила ночных бабочек, коконопрядов, сатурний, лемонид, бражников, пядениц. Тени бабочек мелькали на ткани, я слышал бесшумные удары крыльев, разрезающих воздух, ощущал трепет усиков и одновременно был далеко от дома, в глубоком прошлом, в будущем, приходящем откуда-то из темноты. И еще — утром, когда я уже совершенно проснулся, то почувствовал, что чего-то не хватает, как будто Анна пыталась рассказать мне то, чего и сама не понимала, что многие годы пребывало с ней, но осталось тайной. За окном тихонько моросил дождик, и я решил дождаться, пока он перестанет. Утро я провел в своем номере за чтением дневника Генри Ружички. Двадцать четвертого августа 1963 года он находился в деревне Гарда на западном берегу озера Гарда и жил в отеле «Монте Балдо». Он записал: «Сегодня дождь. Небо как мокрая тряпка. Перед отелем кошка. Спряталась в углубление оконного проема. Вчера на южном склоне Монте-Карцен красивая Pamassius mnemosyne,высота 1500 метров над уровнем моря. Шесть особей Erebia ottomana, три особи Hamearis lucina,внимание, август! Прочие наблюдения: шесть Papillo machaon, вторая генерация, одна Melitaea aurelia,кроме того, podalirius, brassicae, rapae, ma