Страница 160 из 162
Тургенев слушал, слушал — и вдруг спросил:
— Кто боится смерти — пусть подымет руку! — и сам первый сделал это, но кроме него никто не поднял.
— Я, кажется, один, — сказал Тургенев. Тогда Толстой тоже поднял руку, и многим показалось, что не из учтивости, а всерьез.
Тургенев предложил французскую игру, по условиям которой каждый должен был рассказать счастливый случай в своей жизни. Когда очередь дошла до Тургенева, он сказал:
— Самыми счастливыми мгновениями жизни я считаю мгновения любви...
Тургенев помолчал, вздохнул и вдруг добавил:
— Со мной это было раз в жизни, а может быть, и два...
Под вечер развеселились. Молодежь пустилась плясать кадриль. Кто-то спросил Ивана Сергеевича, танцуют ли еще во Франции старую кадриль или же ее заменили непристойным канканом?
— Старый канкан, — сказал Тургенев, — совсем не тот непристойный танец, который танцуют в кафешантанах. Старый канкан — приличный и грациозный танец. Я когда-то умел его танцевать. Пожалуй, и теперь протанцую.
И вот Иван Сергеевич, пригласив себе в дамы двенадцатилетнюю Машеньку Кузьминскую и заложив пальцы за проймы жилета, по всем правилам искусства мягко отплясал старинный канкан с приседанием и выпрямлением ног. Правда, кончилось это неожиданным конфузом. Тургенев не удержал равновесия, упал, но вскочил довольно легко и загладил неловкость. Все хохотали, в том числе и он сам, но и всем как будто было немножко совестно за Тургенева.
Своим артистизмом, преобладающей во всех поступках и движениях художественной жилкой он уже не вписывался в мир Ясной Поляны, принимавший все более суровые и строгие, аскетические черты.
Толстой, по отъезде Тургенева, записал в своем дневнике: «Тургенев, cancan. Грустно».
Осенью Тургенев посетил Англию, охотился там, участвовал в обеде, устроенном в его честь английскими писателями и художниками. В Париже он написал один из лучших рассказов, посвященных трагедии широкой русской натуры — «Отчаянный». Созревал замысел нового большого романа о двух типах революционеров — русском и французском. Тургенев радовался: «Неужели из старого засохшего дерева пойдут новые листья и даже ветки? Посмотрим».
Но с января 1882 года начались испытания. Сначала — драма в семье дочери, которая вынуждена была бежать от промотавшего все состояние и опустившегося мужа. Потом — роковая болезнь...
Замыкалось кольцо тургеневской жизни, угасали воспоминания. Лицом к лицу он встретился с той, что всю жизнь пугала его, являлась в виде страшной стихийной силы, слепой, никого не щадящей, ничего не различающей. Как принял Тургенев роковое испытание?
Мучительная болезнь, выпавшая на его долю — рак спинного мозга, — приносила нечеловеческие страдания. Когда, опомнившись, он вспоминал о них, он рассказывал, что был на дне моря и видел чудовищные сцепления безобразнейших организмов, которые никто не описывал, потому что никто не воскресал после таких спектаклей.
Но, воскресая, Тургенев находил в себе силы встретить смерть, подобно Базарову, мужественно и достойно.
В июле 1882 года фактически прекратилась его личная жизнь: писать он больше не в силах, после пятой строки начинает чувствовать боль в плече, без морфия глаз закрыть не может.
Но, получив известие с родины о железнодорожной катастрофе недалеко от Спасского, Тургенев скорбит и печалится и пишет ослабевающей рукой: «Ужасные слова — «стоны слышались под землей до 10 часов утра» — так и засели гвоздем в голову. Неужели же не было сейчас приступлено к раскопке?»
До русских друзей доходят слухи, что Тургенев одинок и заброшен, говорят о постоянном «грохоте музыки» в школе Виардо, располагающейся под комнатами писателя, о равнодушии членов семьи к его страданиям. Рассказывают об этом очевидцы, и Тургенев делает немалые усилия, чтобы успокоить друзей и оправдать семью Виардо. По поводу тесноты своей спальни он пишет, что все парижские спальни с низкими потолками и небольшого размера. Насчет музыки, гремящей с утра до вечера, говорит, что она ему нравится и что у него проделана специальная слуховая труба для ее прослушивания. Вообще он «как сыр в масле», а если и бывает одинок, то только по собственному желанию.
Альфонс Доде, навещавший Тургенева во время болезни, всегда находил одну и ту же картину: внизу, в роскошном зале, неумолчно раздавалась музыка и пение, а вверху, в крохотном полутемном кабинете лежал, сжавшись в комок, исхудавший, молчаливый, больной старик. Под шум музыки он рассказывал Доде о перенесенной только что операции, о страшных муках, периодически посещавших его.
Лето 1882 года семья Виардо жила с ним в Буживале. В сентябре, когда возник вопрос о переселении в Париж, Тургенев согласился остаться один. И вот он пишет друзьям, что «одиночество ему по вкусу». А в ответ на их сожаления возражает: «Насчет одиночества я с вами не согласен. Вот теперь я совершенно одинок, «аки перст» — и ничего!»
И в эти трагические минуты своей догорающей жизни он предпочитает думать не о себе, а о других. За два с половиной месяца до смерти, 29 июня 1883 года, познакомившись с «Исповедью» Л. Н. Толстого, он пишет другу последнее, прощальное письмо:
«Милый и дорогой Лев Николаевич!
Долго Вам не писал, ибо был и есмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу — и думать об этом нечего. Пишу же я Вам собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником — и чтобы выразить Вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если б мог подумать, что просьба моя так на Вас подействует!! Я же человек конченый... Ни ходить, ни есть, ни спать, да что! Скучно даже повторять все это! Друг мой, великий писатель русской земли, внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять Вас, Вашу жену, всех Ваших.
Не могу больше, устал».
Подобно своей героине Лукерье из рассказа «Живые мощи» он смиряется со своим положением, приучает себя не думать о безысходности, а жить «покелева богу угодно». «Иным и хуже бывает», «иной и слепой и глухой! А я, слава Богу, вижу прекрасно и все слышу», — говорит его Лукерья. «Я мог бы ослепнуть... А теперь даже работать можно... Живут же устрицы...» — вторит он.
Подобно Евгению Базарову, он отказывается от последнего утешения в письме к Е. П. Кавелиной: «В присланной Вами молитве вижу также знак Вашего ко мне участия, которым, однако, не могу воспользоваться в указанном Вами виде». Даже в мучительной болезни он выражается крайне осторожно, чтобы не оскорбить религиозного чувства доверившейся ему молодой девушки, которая просит его читать молитву и носить ее при себе.
За две недели до конца в нем вспыхивают творческие силы, но руки уже не могут держать перо. И тогда он просит Полину Виардо «дунуть на умирающую лампаду». Вот как об этом событии рассказывала сама его царица или леди Макбет — оба эти определения она услышала тогда из его остывающих уст:
«Дней за пятнадцать до своей кончины он велел позвать меня к постели. Он сказал мне со слезами на глазах, что хочет просить у меня большой услуги, которой никто другой в мире, кроме меня, не может оказать ему. Я хотел бы написать рассказ, который у меня в голове, но это слишком утомило бы меня, я не смог бы».
Он просил записать рассказ «Конец» под его диктовку. Это было повествование о помещике, который и после реформы продолжал грубо обходиться с крестьянами, пока его не нашли на дороге с проломленной головой...
За несколько дней до смерти Тургенев завещал похоронить его на Волковом кладбище, подле своего друга В. Г. Белинского. Высшим его желанием было — лечь у ног своего учителя, Пушкина, но: «Я не заслуживаю такой чести», — прошептал он...
В бреду, прощаясь с семейством Виардо, он забыл, что перед ним французы, и говорил с ними на русском языке: «Ближе, ближе ко мне, — шептал он, вскидывая веками во все стороны и делая усилие обнять дорогих ему людей, — пусть я всех вас чувствую тут около себя... Настала минута прощаться... прощаться... как русские цари... царь Алексей... царь Алексей... Алексей второй...».