Страница 58 из 76
Лицо Покрышкина вдруг посерьезнело. Он закусил губу и сжал кулаки. Военкор поняла, что сказала что-то не то, но она хотела его поздравить, а получилось наоборот.
— Вы, Александр Иванович, меня извините, я не знала, что это тема вам неприятна, — оправдывалась она, искренне не понимая, что сказала или сделала не так, — вы, наверное, в этих боях друзей потеряли, а тут я со своей статьей влезла. Простите меня, дуру глупую. — Она говорила, и ее голос начал предательски дрожать.
Покрышкин резко выдохнул, словно снимая с себя оцепенение.
— Нет, Надя, вы не виноваты. Просто вспомнил кое-что.
Он расстегнул нагрудный карман гимнастерки и положил на стол фотографию. На фото, сделанном с низколетящего самолета, была изображена сгоревшая грузовая машина, стоявшая на зимней дороге в степи, а вокруг машины лежали какие-то странные не то свертки, не то тряпичные куклы. Чтобы лучше рассмотреть фотографию, девушка взяла ее в руки и поднесла к лицу.
— Это дети, убитые дети… — Голос капитана дрожал от нетерпения и ярости. — Представляешь, — он перешел на «ты», но даже этого не заметил, — он расстрелял машину с детьми, не с бойцами, а с детьми. Я на дежурном У-2 фотокорреспондента в город отвозил. Лечу вдоль дороги, смотрю, машина сгорела, а он мне, мол, опустись пониже, сфотографирую. А там вот что. Я самолет прямо на дороге посадил, как не разбил, сам не знаю. Подбежали, а они все мертвые, только шофер чуть живой, ему ноги очередью перебило. Они детей сирот везли из детдома на праздник на елку. Укутали потеплее, чтобы в кузове не продуло, а самых мелких в кабину посадили. Они там и сгорели. Короче, немец их увидел и начал охоту. — Голос одного из лучших советских асов душили слезы. — Видел же, сука, что дети едут. Вот скажи мне, как так можно. Я с первого дня на войне и до сих пор не пойму, каким же зверем надо быть, чтобы по детям из крупнокалиберных пулеметов стрелять. Знаешь, что бывает с человеком, если в него очередь попадет? В лучшем случае сразу мгновенная смерть, а так руки, ноги отрывает на хрен. А он по детям стрелял, которые от машины разбегались.
Его голос стал каким-то пустым и безжизненным. — Шофер потом в госпитале рассказал, что как увидел самолет, сразу по тормозам. И крикнул сопровождающей: «Ты ребятишек подавай, а я их принимать буду». Человек десять снять успели, пока немец очередью женщину не срезал и детишек, что рядом с ней были. А тут еще бак загорелся, видно, трассер попал. Короче, очнулся мужик, ноги перебиты, машина догорает. Ребятне, что постарше сказал: «Идите вдоль дороги», и сознание потерял. Кто-то ушел, кто-то остался. До деревни дошел один шестилетний парнишка. Один спасся из двадцати шести человек. А на следующий день утром мы их нашли. Дети, которые спаслись из огня, ночью замерзли. Мне врач в госпитале сказал, что и шофер долго не протянет. Он или без сознания лежит, или бредит и кричит: «Там дети плачут, детей спасайте, они же сгорят все». Вот теперь как вижу немецкий самолет, все кажется, что это он в нем сидит. От тарана только и удерживает то, что надо этих гадов всех уничтожить. Вот, Надя, теперь ты понимаешь, почему я за семь дней девять самолетов сбил.
— Понимаю. Ты мне можешь данные того фотокора дать? Я напишу про этих детей, а фотографии у него возьму.
— Это лучше в штабе узнать, сейчас сходим, я нашего замполита спрошу. У него должны быть.
До штабного блиндажа они шли молча.
— Товарищ военкор, а я уже вас искать собрался! — окликнул их замполит полка. — Думаю, куда это Покрышкин такую красавицу увел. Очень хорошо, что я вас нашел. У нас минут через пятнадцать машина пойдет в город. На ней вы и поедете.
Замполит полка был мировой мужик. Общался со всеми просто и лишний раз не дергал людей по партийной части. В прошлом сам летчик, был списан на землю после ранения. Он понимал, что лишние полчаса сна полезнее для летчика, чем десять партсобраний.
— Товарищ майор, — обратился к нему капитан, — помнишь, к нам фотокор приезжал, ну тот самый.
— Помню. — С лица майора сразу исчезла улыбка. А он сам в один миг из доброго дядьки превратился в жесткого волевого человека.
— Товарищу военкору нужны его контакты, чтобы взять фотографии.
— Фотографии у меня есть, перед отъездом зайдите ко мне, подберем несколько штук, — и тут же вернулся в роль доброго замполита.
— А ты, Покрышкин, не отвлекай девушку своей болтовней, ей скоро ехать.
Уже провожая военкора до машины, летчик спросил: – Надя, а можно задать один вопрос?
— Можно, — спокойно ответила та.
— А зачем ты волосы в такой цвет красишь, тебе он совсем не идет.
Девушка будто налетела на невидимую стену. Остановилась, посмотрела ему в глаза и сказала: – Дело в том, что я их не крашу, и до победы красить не буду. Это не краска – это седина.
— Как седина, тебе сколько лет? — растерялся капитан.
— Двадцать один, — ответила она. Ответила нехотя, как будто через силу. — Пойдем, а то вон уже машина ждет.
— Это что же такое случилось, что ты в двадцать лет поседела?
— Война случилась, — ответила девушка.
Они шли по белому снегу, а на душе у каждого лежал черный пепел. Пепел сожженных городов и деревень, пепел сожженных танков и самолетов, пепел сожженных детей и взрослых, пепел сожженных жизней и выжженных человеческих душ.
— Я до войны в Белоруссии жила. Папа мой был командиром полка. 108-го пехотного полка. Когда война началась, его по тревоге вызвали ночью, он утром забежал к нам, сказал мне и маме: «Похоже, немцы провокацию на границе устроили, но ничего, мы им быстро дадим на орехи. Японцы на Халхин-Голе свое получили, и эти получат. Ждите меня, девчонки, через неделю. А ты, Надежда, испеки мой любимый пирог». Я, дура, пирог и вправду печь собралась. Городок у нас маленький был, никто не знал, что произошло на самом деле. Почти весь полк ушел, а через неделю пришли немцы. Пришли рано утром. Часов в пять. Даже боя не было, разоружили охрану, загнали всех военных в казарму, только окна досками забили, наверное, чтобы не убежали. А в обед к ним пришел учитель немецкого языка со списками: кто коммунист, кто военный, все же всех знали. Вот он, гад, и расстарался. Немцы собрали всех после обеда и давай сортировать кого куда. Коммунистов в одну сторону, военнопленных в другую, местных жителей в отдельную кучу. Мужчин отдельно, женщин с детьми отдельно, евреев отдельно. Проклятый немецкий порядок. А эта сволочь мало того что переводил, так еще и показывал, если кого-то забыл в список внести: «Вот, мол, коммунист стоит, я его записать забыл». Короче, местных переписали и отпустили по домам, а нас, как были по группам разделены, так по группам и загоняли в разные здания и строения. Дня три все было спокойно. Воду давали, даже еду какую-то. Мы думали, обойдется. Придут наши, всех освободят. А наши не пришли, пришли эсэсовцы. Я в окно видела, выгнали они евреев из барака, отобрали человек двадцать, а остальных в машины погрузили и повезли куда-то. А этих поставили около стеньг, вывели наших пленных солдат и говорят: «Кто из вас хочет присоединиться к великой миссии немецкого народа – очистке земли от евреев. Шаг вперед». Все стоят. Тогда спросили по-другому: «Все вы будете отправлены в лагерь, и скорее всего вас там расстреляют. Те, кто хочет жить – шаг вперед». Из строя вышло человек тридцать, а всего их больше сотни было. К вышедшим подошел офицер и сказал на хорошем русском: «Сейчас мы вам дадим оружие, и вы будете стрелять в это еврейское отродье. Кто откажется, будет расстрелян вместе с ними. Все понятно?» «Понятно», — ответил один из толпы. «Гут», — кивнул немец и, указав на этого человека и еще нескольких, махнул им рукой. Они вышли, офицер дал какую-то команду, и немецкие солдаты стали раздавать этой группе наши винтовки, трехлинейки со штыками. Знаешь, у меня этот ужас как сейчас перед глазами стоит… — Надя, рассказывала как-то отстраненно, как будто это было не с ней, а с кем-то еще. Видимо, мозг человека, включая эту отстраненность, таким образом защищал себя от невыносимой душевной боли. — Представляешь, а один боец, совсем молоденький парнишка, отказался стрелять. Ему винтовку суют в руки, а он не берет. Тогда подошел офицер, выстрелил ему из пистолета прямо в лицо и сказал: «Великому рейху не нужны трусы. Кто хочет показать свою смелость и доказать полезность для великой Германии?» Вышел один боец, я его узнала, он на гармошке в клубе играл. Его Сергей звали. Веселый такой парень был. Я его вальс танцевать учила. Выходит и говорит: «Разрешите мне, господин офицер. Комуняки моего отца расстреляли как врага народа, только за то, что он в Гражданскую за белых воевал. У нашей семьи с ними давние счеты. Пока начнем с евреев, а там и до краснопузых доберемся». Дальше я уже смотреть не могла, только слышала выстрелы, а потом немец сказал по-русски: «Пойдите и добейте штыками тех, кто еще жив. Патроны еще пригодятся». Дальше начался ад. Днем во дворе расстрел, каждый день, ровно в восемь утра. Будь они прокляты со своей немецкой педантичностью. И расстреливали по пять человек. В основном коммунистов. А стреляли наши бывшие солдаты. И так каждый день. А вечером приходили немцы и забирали нескольких женщин якобы для какой-то работы, то полы мыть, то для работы на полях, то в столовую. Никто из них не возвращался, а нам говорили, что все работают за городом и их там хорошо кормят и скоро отпустят. Мол, немцы не воюют с женщинами и детьми, а Красная Армия уже разбита и немцы вот-вот возьмут Москву. Мы еще завидовали тем, кто якобы попал в столовую. Там хоть поедят нормально. Однажды забрали меня и еще четверых девчат, сказали, что в госпиталь повезут, за пленными нашими бойцами ухаживать будем. Мы обрадовались, глупые. Привезли в соседнее село, завели в здание школы, мы думали, там госпиталь, а там казарма немецкая. Сначала не поняли ничего, а когда немцы стали на Полинке одежду рвать, я догадалась, зачем нас привезли, ударила одного немца между ног и бежать. Да, куда там, стукнули меня чем-то, наверно прикладом, я сознание и потеряла, к счастью. Так бы не выжила, с ума сошла бы, наверное. Сколько это продолжалось, не знаю. Очнулась, оттого, что меня водой холодной облили. Открываю глаза – бойцы наши, красноармейцы. Обрадовалась, говорю: «Наконец-то вы родненькие пришли». А один, ухмыляясь, отвечает: «Какие мы тебе, сучка красная, родненькие. Твоя родня на воротах висит, а те, что еще не висят, усатому зад лижут. Но ничего, недолго им осталось землю топтать и воздух портить. Кто первый эту будет?» И понимаю, что лучше бы я умерла, хоть не мучилась бы. Тут подошел один парень, посмотрел на меня: «Да это же, — говорит, — Надька, нашего комполка дочка. Ребята, не надо ее, и так девке от немцев досталось будь здоров». Уж не знаю, что там было, но меня никто не трогал. Я так и лежала на полу одна в комнате. Потом пришли немцы, что говорили, я уже ничего не понимала. Как будто умерла уже, но все еще вижу и слышу. Взяли меня за руки, потащили куда-то, а мне уже все равно. Бросили в яму, потом еще кого-то сверху на меня, тут я сознание потеряла и очнулась только на кровати. Смотрю, потолок беленый, хата какая-то. Повернула голову, старушка стоит у стола. Увидала меня, заохала, что-то говорит. А я не понимаю ее, вроде слова знакомые, а не понимаю. Только потом дошло, что она на белорусском говорила. Я его, в принципе, понимаю, но тогда даже имя свое не помнила. Выхаживала меня старушка больше месяца, отварами всякими поила, кормила с ложечки, возилась как с дитем малым. Потом, когда я выздоравливать начала, рассказала, что принес меня еле живую местный полицай и сказал: «Выходишь девку, все для тебя сделаю». Он потом приходил пару раз, продукты приносил. Оказалось, это он меня тогда узнал и спас, служил при штабе в нашем полку. Вот и заприметил красавицу – дочку командира. А заговорить было боязно. Кто он и кто я. А тут война, немцы. Его приятель и подбил к немцам пойти. Сначала еще раздумывал, а когда сам расстрелял человека – все, обратной дороги нет. А тогда, в казарме, он меня выкупил. Весь табак отдал, чтобы не трогали. И специально яму закапывать вызвался, чтобы спасти. А так бы присыпали землей еще живую – и все, и с концами. Старушка эта мне из дома запретила выходить строго-настрого, мол, увидят, донесут. Арестуют всех зараз. Я когда себя в зеркало увидела в первый раз – испугалась. Седая стала, как бабка старая, а потом поклялась не красить волосы, пока немцев не победим. Вот так и хожу с тех пор. В начале сентября меня к партизанам переправили. Этот полицай как-то на них вышел и помогал, чем мог. Наверное, сильно его совесть мучила за то, что предателем стал. А там с первым самолетом отправили за линию фронта, как-никак дочь командира полка. Отец мой погиб, их полк почти весь полег. Мать пропала. Известно лишь было, что ее увезли куда-то. Но я ее уже похоронила. Братьев и сестер нет. Приехала в Москву, там друг отца помог устроиться военкором в газету. Просилась на фронт, бить гадов. Хоть кем-нибудь, хоть медсестрой. Но он мне сказал, что там от тебя пользы до первого боя, а хороший военкор для врага опаснее танковой дивизии. Теперь я это сама поняла.