Страница 84 из 84
У Брюсова, разумеется, эта тенденция отсутствует. Но его Фауст не отрывается от XVI века, не превращается в могучее олицетворение ищущего человечества, как это произошло у Гёте. Подобно другим персонажам романа, он твердо стоит на реальной немецкой почве. В некотором отношении он, пожалуй, даже ближе к историческому Фаусту, чем к герою народной книги. Вместе с тем образ, нарисованный Брюсовым, как бы двоится в глазах читателя. Достойные доверия современники считали исторического Фауста шарлатаном. Аббат Тритемий называл его «бродягой, пустословом и мошенником» (1507), а врач Ф. Бегарди, упоминая о его «весьма ничтожных и бесславных» делах, замечал: «…зато он хорошо умел получать или, точнее, выманивать деньги, а затем удирать, так что только и видели, говорят, как его пятки сверкали» (1539) [294]. В «Огненном ангеле» шарлатаном считает Фауста рассудительный граф фон Веллен. И Рупрехт одно время под влиянием графа склонен был видеть в нем «продажного шарлатана», ибо «только они одни способны в любой час и в любом месте вызывать призраки» (гл. XII, II). В дальнейшем, однако, Рупрехт перестал о нем думать столь худо и откровенно признавался, что доктора Фауста он не постиг до конца и что образ Фауста стоит в его памяти, «словно на горизонте тень Голиафа» (гл. XIII, I).
Действительно, нельзя сказать, чтобы в романе Фауст был изображен в карикатурном виде или хотя бы с легкой насмешкой. И держится он с достоинством (по словам Рупрехта, он «производил впечатление переодетого короля», глава XI, II), и собеседник он «занимательнейший», и познания его разнообразны и весьма обширны (гл. XII, I), и нигде он не стремится развлекать толпу волшебными проделками, как это часто бывало с героем народной книги. Он даже и Мефистофеля укоряет за его склонность к подобному шутовству. А его прощальная речь о магии, в которой он прославлял могучий порыв к знанию, произвела на Рупрехта неизгладимое впечатление (гл. XIII, I).
Но зачем все-таки Брюсову понадобился доктор Фауст, не имеющий отношения к истории Ренаты? Вероятно, по двум причинам. Во-первых, появление Фауста, так сказать, усиливало «местный колорит». Ведь именно в Германии в XVI веке сложилась легенда о Фаусте, и здесь же увидела свет первая книга о «знаменитом чародее и чернокнижнике». Во-вторых, поскольку Брюсов немалое место в романе уделяет «сокровенной философии», Фауст оказался здесь как нельзя более кстати. И тут важно правильно понять: почему, «как это ни кажется нам странным, но именно в эпоху Возрождения началось усиленное развитие магических учений» («Предисловие к русскому изданию»)? А дело в том, что «сокровенная философия» содержала в себе не только застарелые заблуждения, но и тенденцию, весьма характерную для Ренессанса. Вспомним хотя бы мудрого волшебника Просперо, повелевающего как злыми, так и добрыми духами в пьесе Шекспира «Буря». Это была еще достаточно фантастическая вера в титанические возможности человека и его разума. Основываясь на учении о всемирном соответствии, связывающем между собой все явления вселенной, адепты «тайных наук» верили, что человек способен повелевать царством демонов (а в существование демонов верили в то время многие) и тем самым утверждать свою власть в беспредельном мире. В связи с этим и Рупрехт пожелал «попытать свои силы в открытой борьбе с духами тьмы» (гл. V, I).
И хотя Рупрехту пришлось вскоре горько разочароваться в оперативной магии, а беседа со здравомыслящим Иоганном Вейером утвердила его в мысли, что «смешно сводить судьбу человека к таинственной воле инфернальных сил» (гл. VI, I), вопрос о магии не исчез со страниц романа. Наряду с Фаустом в романе появляется выразительная фигура Агриппы Неттесгеймского, великого знатока герметических наук (гл. VI, XVI). В беседе с Рупрехтом, отвергая распространенное вульгарное представление о магии как о способе добывать богатство, разузнавать о завтрашнем дне и вредить людям, Агриппа предлагает искать в ней «сокровенное знание о природе», которого, по его мнению, не содержит современная университетская наука, разрывающая «единый цветок вселенной на части» и дающая человеку вместо познания «силлогизмы и комментарии». Только наука, способная познать единство мирообразующего духа и устанавливать «связь всех вещей и пути, которыми они влияют друг на друга», может называться подлинной наукой, но ведь это «и есть магия, истинная магия древних», «полное воплощение совершеннейшей философии». Такая наука требует от своего адепта «чистой веры и сильной воли, — ибо нет силы более мощной в нашем мире, чем воля, которая способна совершать и невозможное, и чудеса!» (гл. VI, II). И все же Рупрехту показалось, что как ни отзывался Агриппа скептически о «темных и не заслуживающих одобрения» магических опытах, он и сам не был им вовсе чужд. Эпизод с собакой умирающего Агриппы (гл. XVI, II) мог только усилить эти подозрения героя романа. Даже один из учеников Агриппы, выслушав его тираду об «истинной науке», заметил: «Вот не ожидал я, что учитель еще втайне верует в магию!» (гл. VI, II).
Но, как ни отлична философия Агриппы от трезвых взглядов Вейера, можно сказать, что перед читателем предстают две грани немецкой ренессансной культуры. Их роднят стремление как можно ближе подойти к «истинному источнику познания» и вера в поразительную силу человеческого порыва. Своему Фаусту Брюсов вложил в уста крылатые слова: «Разве не жаждет человек познать все тайны всей вселенной, до самого конца, и обладать всеми сокровищами, безо всякой меры?» (гл. XIII, I). Этот «фаустовский» порыв присущ также Агриппе. Ненавидимый и травимый сорбоннистами, схоластами, «делателями силлогизмов», всей «несчетной толпой бездельников в рясах, капюшонах, мантиях» (гл. VI, II), Агриппа, вопреки всему, как подлинный титан Возрождения, не перестает возлагать свои надежды на несокрушимую волю человека, способную совершать невозможное. Подобно Фаусту Марло и Гёте («Я философию постиг…»), он посмел посягнуть на официальную университетскую науку, не раз вызывавшую насмешки и резкую критику гуманистов. В сущности, Агриппа в гораздо большей мере, чем исторический Фауст, имел право стать героем великой фаустовской легенды. Ведь о нем и люди рассказывали самые удивительные истории (гл. VI, I и др.). Брюсов оттеняет все эти «фаустовские» черты выдающегося ученого и мыслителя. В условиях все усиливающейся реакции фаустовская тема звучит как напоминание о человеческом дерзании. Реакция успела нанести жестокие удары немецкому гуманизму. Она раздавила Ренату. Она всюду искала и находила царство дьявола. И в этом душном, гнилом, бьющемся в конвульсиях мире такие трагически одинокие люди, как Агриппа Неттесгеймский, осмеливались все же говорить о величии истинного познания и силе человеческого духа. Введя в роман Агриппу, Брюсов не только воздал должное незаслуженно забытому ученому, которым он в то время был увлечен, но и указал на одну из интересных граней немецкой ренессансной культуры XVI века.
В то же время фаустовская тема, отчетливо звучащая в романе, увидевшем свет в 1907–1908 гг., в русских условиях приобретала особый смысл. Ведь те годы в России также были годами реакции, охватившей как политическую, так и духовную сферу. Фаустовская вера в силу человеческого разума и трезвый взгляд Брюсова на самые, казалось бы, «таинственные» явления решительно противоречили взглядам и настроениям, которые культивировались в тогдашних реакционных кругах. А точное изображение инквизиции и ее бесчеловечных деяний не только знакомило читателей с тем, что происходило когда-то в Германии, но и вызывало свежие воспоминания о трагических событиях, разыгравшихся в России после 1905 года. Так немецкая старина в романе Брюсова обретала новую жизнь. Под академическим, подчас тяжеловесным, покровом резко проступала злоба дня. Прошлое перекликалось с настоящим.
Е. Чудецкая. «Огненный ангел». История создания и печати
[текст отсутствует]
294
Легенда о докторе Фаусте. Издание подготовил В. М. Жирмунский. М.; Л., 1958. С. 11, 17.