Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 83

— Вы сыплете очень расточительно, Эрдман, — сказал он. — Вы пройдите в кустарник, там повсюду прорастают зёрна, которые животные не смогут съесть при всём желании; я прямо сейчас это увидел, и мне это совершенно не понравилось. — Он взял лохань и пропустил зёрна через свои тонкие пальцы. — Да это же чистая пшеница! Эрдман, я вынужден вас отчитать! Вы же знаете, что подобное бездумное расточительство вызывает у меня отвращение. У нас зерно бесполезно пропадает, а какой-нибудь бедный ребёнок напрасно мечтает о куске хлеба.

Меня охватила форменная злоба — вот как этот человек оправдывает свою жадность! Он сердится не потому, что из-за этих щедро разбросанных зёрен он потерял пару грошей — нет, ну что вы! Оплакивается хлеб, который мог бы накормить бедного голодного ребёнка!

Старый Эрдман стал оправдываться тем, что в доме не осталось ни зёрнышка ячменя. Втянув голову в плечи, словно кругом виноватый грешник, он быстро скрылся за кустами… Фу, эти отвратительные синие стёкла, как они блеснули ему вслед! Но я не хотела на них смотреть. Я отвернула лицо; мои руки протянулись к ближайшему кусту и стали обрывать листья, бездумно разбрасывая их по гравию.

— Чем вам не угодил бедный шоколадный куст? — голос господина Клаудиуса прозвучал над моим ухом так мягко и невозмутимо, как будто ничего и не произошло. — Вы думаете, что в этих без толку оборванных листьях тоже живёт тоска по дому, которая вас мучает?..

Я нагнулась, быстренько подобрала с земли оборванные листья, сложила их друг на друга и опустила на траву рядом с кустарником. Над ними тут же склонилась тяжёлая, полная листьев ветка.

— Теперь они по крайней мере умирают на родине, — сказала я и против воли посмотрела в синие стёкла.

— Вы сможете здесь выдержать? — спросил он.

— Я должна— мне надо получить образование, на это уйдёт два года. — Я невольно сложила руки. — Два долгих года!.. Но что поделаешь… Я и сама знаю, что должна учиться — я жила на пустоши такой невеждой!.. Маленькая Гретхен там, за забором, знает больше моего!

Он тихонько засмеялся.

— Да, это время учёбы и страдания вам необходимо — я помню, какой строптивой была ваша рука, когда она писала ваше собственное имя, — сказал он. — За два года вы можете многому научиться; но ваш отец и, возможно, другие люди будут желать, чтобы вы принимали в свою юную душу далеко не всё, чему мир и прежде всего двор могут научить вас и чего они могут потребовать от вас … Фрау Илзе вчера просила меня присматривать за вами.

Меня окатила волна ужаса — нет, я этого не допущу! Я буду противиться этому всеми силами! Добровольно я не дам надеть на себя ярмо, под которым изнемогают Дагоберт и Шарлотта! Было, однако, странно, что я не нашла в себе мужества высказать ему это прямо в лицо.

— Я не знаю, что Илзе пришло в голову — это уже взяла на себя фройляйн Флиднер и Шарлотта тоже, — сказала я неуверенно. — Шарлотта мне очень нравится, я её обязательно буду слушаться.

— Вот именно этого необходимо избежать, — возразил он серьёзно. — Что касается фройляйн Флиднер, то тут вы в надёжных руках. Шарлотта же слишком занята собой, чтобы с полной ответственностью взять на себя заботу о вашем образовании… Я бы мог допустить её неограниченное влияние на вашу неискушённую душу, будь она образцом для подражания во всех отношениях — но до этого ей очень далеко… Шарлотта по существу благородная натура, но у неё в душе много наносного — поэтому я знаю, что мне пришлось бы достаточно часто вмешиваться, вынося предупреждения и запреты.

Даже если бы в моей душе была хотя бы капля симпатии к этому человеку, то она бы моментально испарилась от этого бесцеремонного, откровенного высказывания. Он жестоко мстил Шарлотте за её болтовню о задней комнате — я была в этом уверена; это был именно тот изощрённый вид мести, о котором с такой озлобленностью говорил Дагоберт… И ко всему прочему Илзе не раздумывая отдала меня в руки этому жесткому, закоснелому сухарю. Он запрёт меня в четырёх стенах, заставит учиться и выполнять ненавистные задания по правописанию, а за всеми моими действиями будут следить отвратительные синие очки. Он уже говорил о запретах и упомянул мой плохой почерк, который надо улучшить. Если он намеренно хотел подтолкнуть меня к сопротивлению и мятежу, то он не мог найти лучшего средства, чем эти гадкие письменные упражнения, на которые он мне сразу же указал. Во мне вдруг проснулась какая-то изощрённая лисья хитрость.





— Вы заставите меня много писать, да? — спросила я спокойно и даже внешне покорно.

— И у вас нету никакого желания, — ответил он. Как отвратительно! Он прочитал мои мысли на моём лице.

— Нет, у меня нету ни малейшего желания! — гневно подтвердила я. — Если вы запрёте меня в библиотеке и заставите меня читать, да так, что я месяцами не смогу вдохнуть глоток свежего воздуха и увидеть зелёный листок — пожалуйста, я вынесу это, я буду это делать, но писать! Нет!.. Это ужасно — всё время глядеть на белую бумагу и одна за другой чертить кривые или прямые чёрточки, а в голове всё перемешивается и перед глазами всё кружится, и ногам под столом нету покоя, а потом мне становится невыносимо жарко и стучит в висках, и тогда я вскакиваю и бегу куда глаза глядят, пока меня держат ноги!

Он улыбнулся мне.

— Я понимаю, что вся ваша натура восстаёт против чисто механической работы, — сказал он. — Но вы ещё не знаете, что перо в нашей руке становится одушевлённым и окрылённым существом, что оно может излить на бумагу всё, что «перемешивается в голове», — кто-то же должен вас и этому научить! Спросите вашего отца — с пером в руке он беззаветно служит науке, он не сможет без этого жить.

— Ну так я хочу вам сказать, что я именно поэтому не могу терпеть всей этой писанины, — рассердилась я. — Есть ли на свете что-либо более прекрасное, чем голубое небо над нами, чем драгоценный воздух или всё чудесное воскресное утро? А мой бедный дорогой отец сидит за толстыми шерстяными шторами, вдыхает тяжёлый пыльный воздух, пропитанный запахом книг и кожаных переплётов, и стирает себе от письма пальцы, давно забыв, как прекрасен мир… И когда я туда вхожу, он вскакивает и не сразу понимает, что я его ребёнок… Моя мать всё время писала — она ни разу не взяла меня на руки и ни разу не утешила, когда я плакала, — и такой я не хочу стать, совершенно не хочу!

Между тем мы вошли в холл и остановились перед коридором, в котором находилась дверь в мою комнату. Господин Клаудиус снял очки и сложил их в карман… И хотя это был всего лишь господин Клаудиус и я не могла его терпеть, но глаза его были прекрасны — они мне напомнили ясное полуденное небо: оно кажется таким мягким и беззащитно-чистым, но если взглянуть на него в открытую, то глазам становится больно от разлитого в небе солнечного блеска.

Сейчас я удручённо молчала — синие очки были моим бастионом; с ними испарилась и укрылась в самом отдалённом уголке души вся моя смелость. В этот момент снаружи зашуршал гравий под чьими-то шагами.

— Вы только не обижайтесь на меня, фройляйн! — раздался Илзин голос. — Что за гадкая мода… Такая молодая красивая лама — и дымит как паровоз!

— Ах, вы просто боитесь, что табачный дым испортит драгоценные анютины глазки на вашей шляпе, фрау Илзе! — засмеялась Шарлотта.

— Глупости — это мне и в голову не пришло! Но я вам скажу, если бы я только могла подумать, что дитя всунет такую вот бумажную трубку между своими маленькими зубками — то я сразу же забрала бы её с собой… — Илзе вошла в холл и замолчала, увидев нас. Шарлотта, которая появилась вслед за нею, держала сигару между красных губок, а её смеющееся лицо исчезло за облаком дыма, которое она с шумом выдохнула — явно в пику Илзе. Увидев господина Клаудиуса, она поражённо отшатнулась, залилась краской и быстренько достала сигару изо рта. При её виде мне захотелось смеяться, а лёгкость и грация, с которой она обращалась с сигарой, делали её для меня ещё интереснее.

Господин Клаудиус, казалось, ничего не заметил.