Страница 8 из 13
Что же там привлекало и удерживало его? Несомненно, в те годы университет был центром вольнодумства — это в значительно большей степени касалось студентов, нежели преподавателей, но и преподавателей тоже. И оказаться в такой среде было для Довлатова приятно и важно, именно там окреп его мятежный дух.
Университетская жизнь тогда была бурной. Именно тут закипали волнения, которые впоследствии перевернули нашу страну. Гениальный и веселый поэт Владимир Уфлянд, наш общий с Довлатовым друг, тоже, как и Сергей, ненадолго осчастлививший университет своим пребыванием, рассказывал, как они веселились. Однажды пришли на лекцию по Древнерусской литературе в расшитых рубахах с поясами, с расписными ложками и мисками, в перерыве налили в миску молока, накрошили хлеба и ели эту тюрю, время от времени почему-то ударяясь лбами. Казалось бы, что тут такого? «Древнерусскую литературу — в жизнь!» Но бдительные стражи сразу просекли враждебность этой акции. Хотя, казалось бы, в чем враждебность? Так — кураж, легкое издевательство… даже сразу не скажешь над чем. Но у нас все чувствуют даже то, что трудно или даже невозможно сформулировать… «В общем, это не наше!» — «Русские рубахи — не наше?» — «Молчать!.. Это типичная троцкистско-зиновьевская провокация!» — именно с такой алогичной, но вполне привычной формулировкой они были исключены из университета — что, впрочем, не помешало им потом стать хорошими поэтами. Веселье то и дело оказывалось опасным, и тем не менее вольный дух не иссякал.
В другой раз, по воспоминаниям того же Уфлянда, трое его друзей шли по Дворцовой площади с демонстрацией 7 ноября, и, когда «массовик-затейник» с трибуны выкрикивал очередную здравицу, а народ подхватывал, ребята кричали свое: «Да здравствует кровавая клика Тито — Ранковича! Ура!» Как раз тогда шла во всех газетах травля югославского маршала Тито, бывшего нашего друга, и его сторонников, в том числе министра внутренних дел Ранковича. Сначала крики ребят не очень различали — «акустически» они сливались с другими здравицами, — но потом все же расслышали те, кто получал за это деньги, и при повороте демонстрации на Невский ребят схватили… а потом посадили на несколько лет.
Помню бурное обсуждение в большой университетской аудитории знаменитой тогда повести Дудинцева «Белые одежды», переросшее, как потом писали в доносах, «в политическую провокацию». Тогда никого не посадили и даже, кажется, не исключили — видимо, трудно было кого-то выбрать: весь университет бурлил из-за невинного по нынешним временам произведения!
Помню и свой приход — в поисках подходящей литературной компании, — на занятие университетского литобъединения. Маленький взъерошенный поэт закончил свое стихотворение строчкой — «Соленым огурцом — хрущу!» — и делал при этом метательное движение! «Так это же — соленым огурцом — хрущу! Хрущеву!» — с некоторым запозданием я понял, почему так ликует зал.
В общем, ясно, что не зря Довлатов здесь оказался — здешний дух был близок ему, укрепил его уверенность в себе, в своих силах и талантах. В этом, а вовсе не в учебе, было главное для него. Впрочем, нет никаких сведений о том, что Довлатов принимал какое-то участие в той бурной общественной жизни. Видимо, он и его ближайшие друзья были слишком снобами, чтобы примыкать к толпе в любой ее форме.
Главное — он нашел в университете друзей на всю жизнь, друзей, полностью разделяющих его вольные взгляды и притом достаточно сильных и успешных, на которых можно было опереться в жизни. И друзья не подвели. То была весьма недурная компания, почти «лицейское братство», отличавшееся образованностью, талантами, жизненной энергией и умением славно погулять — спрашивается, о чем еще в молодости можно мечтать, какое еще большее везение может быть? И эти друзья юности оставались с ним всегда, помогли состояться, а потом и прославиться.
Вспоминает Андрей Арьев:
«С Сережей было трудно не познакомиться, потому что он всегда выделялся. Мы вместе учились на филологическом отделении: он на финском отделении, я на русском. На первых курсах у нас было много общих лекций — как правило, самых занудных и никому не нужных, вроде политэкономии или истории КПСС. Как правило, мы на них не ходили, но из нашей тридцатой аудитории открывался прекрасный вид на Университетскую набережную и Неву, можно было наслаждаться им и ничего не слушать. Меня кто-то спросил, что такое для меня университет. Я ответил: “Конечно, это окно в Неву”. Во время такой лекции Сережа мне как-то сунул три рассказика. В какой-то из них я ткнул пальцем и сказал: “А вот этот мне не понравился меньше”. С моей стороны это была высшая степень похвалы. Тогда мне просто не могло понравиться то, что написал мой приятель».
С момента их встречи прошло полвека — но Андрей Юрьевич Арьев, кажется, совсем не изменился. Все такой же мягкий, но непоколебимый, блистательный, но скромный, стойко перенесший все тяготы всех эпох и ставший, к общему восторгу, главным редактором замечательного питерского журнала «Звезда» — пожалуй, самого интеллигентного среди прочих. Достойная судьба!
Пожалуй, именно Андрей был и «главным редактором» довлатовской жизни, больше всех помогая ему. Разумеется, он не правил довлатовских текстов (тут Довлатов был вне досягаемости). Но Андрей на всех этапах жизни друга, даже когда они были надолго разлучены, как-то умудрялся быть с Сергеем рядом и очень вовремя помогать ему. Известно, что Довлатов страдал приступами неуверенности — и тут «стальной», спокойный, уверенный Арьев был незаменим. Встречи их порой носили характер тяжелых и продолжительных выпивок — но только так и создается полная доверительность, расширяется кругозор, появляются неожиданные смелые рещения. И конечно, великая заслуга Арьева — бурный, великолепный финиш Довлатова еще при жизни и особенно после смерти… В момент, когда нужно было поднимать «довлатовское знамя», умный, толковый и целеустремленный Арьев как раз оказался в самом правильном месте, в кресле главного редактора «Звезды» — оттуда и пошла по Руси Сережина слава!.. Но до финиша, до смерти и славы в годы их университетского знакомства было еще ой как далеко…
Слегка особняком от всех стоял Валера Грубин. Самый ближний, повседневный — и самый загадочный друг Довлатова. Необыкновенный умница и эрудит, за глубокое знание древнегреческой литературы заслуживший прозвище Тетя Хлоя — при знакомстве произвел на меня очень странное впечатление. Большая голова, объемистая, как колокол, грудь, мощные руки. Он был чемпионом, кажется, по метанию молота, а кроме того — одним из светил философского факультета университета. При этом говорил как-то мало, тихо и невнятно, как бы ленясь вести разговор. Все могучие его знания и способности сводились на нет какой-то чуть заметной примесью абсурда, которая была в этом вроде бы воспитанном, серьезном человеке, никогда не повышающем голоса. Но — забыть, опоздать, по совершенно необъяснимым причинам не явиться вдруг на заседание кафедры, где решалась его судьба, и вылететь навсегда из списка перспективных кандидатов на то и на это… такое он проделывал постоянно, без малейшего напряжения и мук, ничуть не переживая и не изменяясь в лице, как говорят в народе — «за милую душу». Когда его с отчаянием спрашивали, как же так — он спокойно отвечал что-нибудь вроде «знаете, забыл», или «ничего страшного, сделаю позже». Наверное, именно он наиболее полно и честно выполнял модную тогда в нашей жизни программу: «Маразм — лучшая форма протеста». Когда я его увидел впервые, он, по-моему, уже растерял все, что могла бы ему дать наука, или спорт, или что-то еще, и работал на какой-то фантастической должности, не требующей никаких усилий и даже появления на рабочем месте… При этом он был ровен и спокоен в общении, вовсе не казался гулякой и разгильдяем, был серьезен и всегда сосредоточен на чем-то далеком, невидимом глазу.
Что так сближало их? Может, Довлатова привлекала в его друге абсолютная, невозмутимая душевная свобода? Думаю, это был первый настоящий довлатовский персонаж, существовавший в реальности, а не только в текстах, как многие другие. Грубин удостоверял своим существованием подлинность довлатовских героев, невозмутимо соединяя необычными своими выходками вымысел и реальность. Думаю, реальное существование Грубина придавало Довлатову уверенности при создании его знаменитой полуфантастической галереи питерских чудаков.