Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 70



Через полчаса Смит уже перестал удивляться, как легко и свободно чувствует себя эта молодая, и красивая аристократка в обществе ученых и духовных лиц (сам Робертсон, Блейр и Карлайл были пресвитерианскими священниками). Почти всем было за пятьдесят, а кое-кому и за шестьдесят.

В их кругу никогда не было недостатка в темах для бесед. Но ее присутствие вносило совсем особое оживление. Робертсон, к удивлению Смита, по-видимому, все хорошо слышал без своего рожка. Даже невозмутимый Блэк говорил горячо и увлеченно.

Княгиня говорила по-английски не совсем свободно, помогая себе в затруднительных случаях французскими словами и выражениями. Иногда кто-нибудь подсказывал ей английское слово, и тогда она благодарно улыбалась.

Смиту хотелось спросить ее, не знает ли она чего-нибудь о его русских учениках, Десницком и Третьякове, но все не было удобного случая.

Говорили о незабвенном Юме. Джон Хьюм рассказал, что архитектор Роберт Адам долго хотел пригласить философа к себе домой, но опасался своей матери: старая леди была религиозна, а Юм слыл вольнодумцем и безбожником. Тогда Роберт решился на хитрость. Поскольку его мать никогда не видела Юма, он позвал его на обед и, представляя гостя хозяйке дома, пробормотал что-то невнятное. За обедом Юм был, как обычно, очень весел и добродушен, а также отлично ел и пил, похваливая пищу и вино, чем привел миссис Адам в восторг. Когда гости ушли, она спросила сына: «А кто был этот веселый полный джентльмен с таким хорошим аппетитом?» — «Так это и был знаменитый атеист мистер Юм!» — «Но он вовсе не похож на атеиста. Напротив, он очень мил. Ты можешь приглашать его хоть каждый день, я буду рада видеть его».

Кто-то спросил Хьюма, исчерпал ли он уже винный погреб, оставленный ему в наследство философом. Хьюм ответил, что он был бы недостоин памяти своего великого родственника, если бы за три года не сделал этого.

— Этот вопрос приводит мне на память нравы одного лорда, которого вы все хорошо знаете, — продолжал Хьюм. — По сравнению с ним наш друг Юм был просто трезвенник. У этого лорда заведен такой порядок. Когда он собирается выйти из дому, слуга согласно данному раз навсегда распоряжению должен подавать ему кафтан наизнанку. Если лорд замечает это и приказывает вывернуть кафтан, то отправляется по своим делам. Если же не замечает, то слуга говорит ему об этом, и он остается дома.

Все рассмеялись.

— Кстати, о нашем друге Юме, — вдруг сказал Смит, и все повернулись к нему, так что он на мгновение смутился. — Сам он, мне кажется, не считал себя атеистом. Барон Гольбах рассказывал мне такой случай. Однажды у него в доме Дэвид в разговоре громко заявил, что он вообще не верит в существование полных атеистов. «Но вот перед вами пятнадцать именно таких людей!» — сказал ему барон.

Княгиня предпочла не продолжать разговор об атеизме, еще раз пожалела о том, что она не знала Юма, и перевела разговор на другую тему.

Из окон комнаты был виден мощеный двор Холируд-хауза: квартира была в одном из крыльев знаменитого дворца.

— Знаете ли вы, ваша светлость, что там, — сказал Робертсон, указывая своим рожком на стену, покрытую фламандским гобеленом, — находится бывший кабинет королевы Марии, а здесь проходит лестница, с которой был сброшен труп фаворита-итальянца?

— Разумеется, знаю, — ответила княгиня. — С тех пор как мы живем в Эдинбурге, я прочла все, что могла достать, о несчастной королеве. И прежде всего, конечно, вашу книгу, мой дорогой Робертсон, — продолжала она с улыбкой. — А здешний служитель показал мне весь дворец.

Тема о королеве Марии была неисчерпаема, особенно когда она попадала в руки Робертсона. Все хорошо знали, что его слава и влияние начались двадцать лет назад с книги о ней и ее эпохе. Эта книга впервые открыла читающей публике во всей Европе удивительную личность Марии Стюарт. С тех пор книги Робертсона выходили большими тиражами и все новыми и новыми изданиями. «Говорят, Стрэхен заплатил ему пять тысяч за « Историю Америки», — шепнул Смиту Джон Хьюм. — Таких денег не получал еще никто».

Надпись на книге рукой Смита (1781 г.)

От королевы Марии и королевы Елизаветы разговор как-то сам собой перешел к императрице Екатерине. Все знали, что Дашкова была в свое время ближайшим другом великой княгини и царицы, потом разошлась с ней и теперь была отчасти в опале. Все ждали от нее чего-то интересного. Но она сказала о Екатерине лишь несколько слов, очень сдержанных и довольно туманных. Тем не менее слушатели не обманулись в своих ожиданиях. Ничто не связывало ее в рассказе о покойном императоре Петре III и перевороте 1762 года, важной участницей которого она была, несмотря на свою молодость.

— Послушайте, Робертсон, — сказал Адам Фергюсон, когда княгиня кончила рассказ. — Вы вполне можете взяться за «Историю России». Теперь, когда Вольтер умер, императрица предоставит материалы вам. А ее светлость для вас — неоценимый источник.



Робертсон сделал вид, что не расслышал.

Смит воспользовался паузой и, каконец, спросил княгиню о своих русских друзьях.

Она переспросила фамилии и задумалась.

— Мне кажется, профессора Десницкого я встречала в Москве… Да, да, теперь я отлично помню его: небольшого роста, смуглый, быстрый в движениях. Если не ошибаюсь, я даже присутствовала на каком-то публичном чтении в университете, где он читал доклад Но о чем он говорил, совершенно не помню…

Небольшое общество разбилось на несколько групп. Фергюсон и Блейр вышли на балкон. Робертсон и Хьюм разговаривали с компаньонкой.

— Ваша светлость, я отлично помню наш последний разговор с мистером Десницким, хотя с тех пор прошло более десяти лет, — сказал Смит. — Мы говорил о вреде и опасности рабства для вашей страны. Мне казалось тогда, что новое царствование открывает возможность отмены рабства. Но, видимо, я ошибался?

— Ах, мистер Смит! — сказала Дашкова, внимательно посмотрев на него и на сидевшего рядом с ним Блэка. — Вы вынуждаете меня повторять то, что я однажды говорила мсье Дидро и что, мне кажется, заставила его иначе посмотреть на этот вопрос. Русский крестьянин не готов к свободе, при нынешней своей просвещенности он не сумеет воспользоваться свободой на благо себе и государству. Вы не должны представлять себе русского крестьянина подобием шотландского фермера!

Смит еле заметно покачал головой. Княгиня продолжала с горячностью:

— Я привела мсье Дидро такую аллегорию. Представьте себе слепого, который помещен на вершину скалы, окруженной глубокой пропастью. Он не сознает опасности, живет спокойно, слушает пение птиц и иногда сам поет с ними. Приходит некто и возвращает ему зрение. И вот наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен, не спит, не ест и не поет больше; его пугает окружающая его пропасть, весь жестокий мир. В конце концов он умирает от страха и отчаяния. Освободить теперь крестьян — значит дать такому слепцу зрение и погубить его.

Смит внимательно слушал, наклонив голову. Доктор Блэк сказал:

— Но не думаете ли вы, ваша светлость, что этот бедняк, обретя зрение, может слезть со своей скалы, спуститься в долину, вспахать там плодородное поле и жить счастливо и богато?

— Нужно лишь, — почти перебил его Смит, не дожидаясь ответа княгини, — чтобы ему дали это поле в собственность или недорого сдали в аренду.

— Дорогой Смит, — сказал Блэк, улыбаясь тонкими бледными губами, — вы низводите красивую аллегорию до грубой экономической прозы.

Но Смита уже нельзя было остановить: он сел на своего конька.

— Я не думаю, что можно установить какой-то порядок последовательности между свободой, просвещением и благосостоянием. Когда шотландский крестьянин несколько столетий назад получил свободу, он был, полагаю я, нисколько не просвещеннее, чем ныне русский крестьянин. И сто лет назад он был, вероятно, не богаче, чем русский крестьянин теперь. Просвещение, улучшение земледелия и рост благосостояния шли в последнем столетии параллельно. Но свобода и личный интерес были необходимыми условиями всего этого. Заметьте, что если от феодальных лордов наш крестьянин освободился, по крайней мере в равнинной части страны, уже давно, то от тирании церкви — только пятьдесят-сто лет назад…