Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 92



Теперь, когда особая роль и точный смысл корниловской фигуры в толстовских глазах нами установлен, уясняется как нельзя лучше и смысл вставки в начало рассказа «вашего» переезда через бухту на ялике с отставным матросом и Мишкой. Разговор гребцов понадобился автору не столько для того, чтобы обратить «ваше» внимание на новую артиллерийскую батарею противника, сколько для открытия в рассказе корниловской темы, идущей крещендо и достигающей апофеоза в финале.

«— Ваше благородие! прямо под Кистентинадержите, — скажет вам старик матрос…

— А на нём пушки-то ещё все, — заметит беловолосый парень, проходя мимо и разглядывая его.

— А то как же: он новый, на нём Корнилов жил, — скажет старик, тоже взглядывая на корабль».

Кистентин—120-пушечный линейный корабль «Великий Князь Константин» — стал живым памятником, посмертной ипостасью Владимира Алексеевича. И поэтому немудрёное замечание белобрысого гребца: «А на нём пушки-то ещё все», — не лишено оттенка символичности.

…Свои гражданские и военные воззрения Толстой выражает финалом своего рассказа. Их можно сформулировать так:

1. Русский солдат (матрос) не только не хуже иноземного, но и на голову выше его по своей храбрости, потому что он сражается из любви к отечеству. И русские люди в Севастополе «ещё могут сделать во сто раз больше… они всё могут сделать», если им не мешать воевать;

2. Долг каждого защитника Севастополя, мужествуя, сражаться, а долг военачальников — отстаивать город, не помышляя о его оставлении;

3. Сражения выигрываются не столько оружием, сколько духом войск, а этот дух возвышается любовью к родине и примером исполнения своего долга военачальниками.

В деятельности Корнилова и его сподвижников Толстой увидел самой историей представленное доказательство тому, что и в более тяжких, чем ныне, обстоятельствах гарнизон может быть непобедим, если вышеназванные условия соблюдаются. И вы, делает вывод рассказчик, «вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями».

И сам выбор Толстым декабря как месяца наивысшего подъёма духа войск — исторически точен. Это в конечном счёте и решило судьбу названия.

«…Назавтра — великое утро дня Бородина. Но Пьер Безухов с простодушием штатского человека ещё сегодня, в канун сражения, хочет знать, кто победит. И князь Болконский отвечает другу, что победит завтра та армия, «которая будет себя меньше жалеть»». Перед нами мысль знакомая — корниловская.

…Кому не памятен аустерлицкий подвиг Болконского в кампании 1805 года? «Ребята, вперёд! — крикнул он детски — пронзительно. «Вот оно!» — думал князь Андрей, схватив древко знамени и с наслаждением слыша свист пуль… Несколько солдат упало.

— Ура! — закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжёлое знамя, и побежал вперёд…» Батальон обогнал князя и вышиб французов с русской батареи.

…«Вперёд, ребята! Ура!» — кричит Михаил Козельцов в «Севастополе в августе» 27 августа 1855 года, в час последнего штурма Севастополя, когда противник занимает редут Шварца. «Он побежал вперёд вдоль траверса, человек 50 солдат с криками побежали за ним».

…«— Что, выбиты французы везде? — спросил Козельцов у священника.



— Везде победа за нами осталась, — отвечал священник.

— Слава Богу, слава Богу, — проговорил раненый…»

Совпадают подвиги — совпадают и высшие побуждения к ним. «Я знаю, — говорит Кутузов Болконскому в 1812 году, — твоя дорога — это дорога чести». И тут, на высшем уровне, смыкаются толстовские образы князя, поручика Козельцова и Корнилова.

Когда будете в Севастополе, зайдите в Музей Черноморского флота. Здесь есть скромная витрина с личными вещами адмирала Корнилова. Вот лежит верхняя половина шашки, висевшей в тот роковой день на левом бедре Владимира Алексеевича. Её ножны развалились от удара ядром, клинок переломился пополам. Её рукоять — самая простая, бедноватая для адмиральского оружия… И будь на то моя воля, по обеим сторонам этого иззубренного клинка я бы положил томик «Севастопольских рассказов» и том «Войны и мира» — как половинки вечных ножен для этой непотускневшей стали… [185]

Когда в Москву приходит осень, я мысленно собираюсь в дорогу в другую Осень, в другом Городе, которые однажды околдовали меня навсегда. Как булгаковский герой каждое полнолуние изнемогал от неясной полузабытой тоски, так мне с приходом октября живётся словно в двух жизнях сразу, и каждый день календаря говорит о событиях полуторавековой давности. Как заветный сокровенный талисман, как сопредельно существующая сказка; как священный алтарь, у которого возгорались высокие порывы; как мечта, которой посвящены лучшие поступки и дела, — всё это означает для меня тот Город. В нём встретились моя юность и его двухсотлетняя мудрость, на его улицах я прошла «час ученичества» и причастилась его величия.

…Только ещё подъезжаю на поезде в последних минутах сумерек, словно переплываю синие горы, — как вдруг тают звёзды и полоска розового восхода преображает таинственную молчаливость в праздничную, пронизанную птичьими голосами южную роскошь утра. Схожу с поезда — перехватывает дыхание, и день за днём стараюсь довериться собственным ощущениям, поверить, что не во сне вижу любимые холмы, дома, набережную, эти убегающие вверх и вниз улочки и этих героев, ставших бронзовыми изваяниями… Вот сейчас задену рукавом ветку знакомого платана, вот огибаю так же округло, как раньше, подстриженный лавровый куст. Вот аллея с медной картой на постаменте… Церемониальным ало-золотым ковром ложатся под ноги листья, до времени погибшие в неравной схватке с безумной сорокапятиградусной жарой того лета. Падая, они кружат, оттесняя, сбивая с ног в неожиданном ветре. Иду по прямой аллее, и лихорадка ожидания треплет каждую жилку: вот, сейчас упадёт сердце… Но нет: надо ещё набраться терпения и проделать подъём по полукружью башенной батареи — неспешно, чтобы оттянуть момент, когда захлебнусь волнением. Но предательские глаза уже увидели за деревьями Его.

Солнце царственно льёт своё слепящее золото в глаза, но это всё равно, потому что даже вслепую, наугад, по памяти смотрю Ему в лицо: на глаза, на впалые щёки, потом на слабеющую левую руку, едва удерживающую тело; ниже вижу раздробленную ядром, почти оторванную ногу. Он сейчас упадёт и потеряет сознание. Но вот перевожу взгляд на другую, простёртую вдаль, над городом, правую руку — сильную и оберегающую в последнем прощальном движении, и слышу тихие слова, с трудом произносимые побелевшими губами:

— Отстаивайте же Севастополь.

И я готова сделать всё что угодно.

Я вынесла бы Его из-под убийственной канонады; нашла бы лучших хирургов и самые редкие лекарства; ухаживала бы, не смыкая глаз ночи и дни; предупредила бы командование о грозящих армии поражениях и спасла бы от грядущих ошибок, дойдя хоть до самого императора; привезла бы к Нему его семью. Я готова вмешаться в ход времени, сразиться с Судьбой, потягаться с Небесами…

Но ничего вернуть и изменить нельзя. Никогда, никому. Пронзённая снова и снова этой болью у вечно умирающего бронзового адмирала, окропляю тёплыми, терпкими алыми, как кровь из его раны, крымскими розами выложенный у подножия Его памятника крест, крест из ядер бомбардировки 5 октября 1854 года, каждый раз мучаясь гаданием: которое из них виновато в том, что уже двадцать лет нет мне покоя…

Более двадцати лет назад мне удалось впервые приехать в Севастополь ради того, чтобы увидеть собственными глазами место, овеянное славой Его подвига, политое Его кровью.

Как хотелось бы сказать, что вице-адмирал Владимир Алексеевич Корнилов погиб, совершив главное дело своей жизни. Но люди, знавшие его, думали иначе. «Без преувеличения можно сказать, что это был единственный человек, таивший в себе способность дать совершенно иной ход крымским событиям, — писал участник севастопольской осады Н.С.Милошевич, — так много обещали его ум, дарования, энергия. После Корнилова у нас не осталось никого в уровень с событиями того времени, и в смерти его заключалось как бы первое зловещее указание на исход войны».

185

Ткачёв А.Дорога чести.