Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 107



«СпусКАясь по КАмням…» — артикулируя эти звуки, мы словно следуем за героем. Точка катарсиса. Счастлив тот, у кого в жизни был свой соловьиный сад, кому знакома цепкость любовной привязанности. У такого человека и трагический взгляд на жизнь просветлен изнутри, свободен от зависти и обиды. Счастье дает высоту обзора. Примечательно, что последняя, седьмая главка поэмы, то есть рассказ о возвращении героя «на берег пустынный», предстает как бы в двойном измерении: «Или всё еще это во сне?» То есть это, может быть, только сон, который снится герою там, в «краю незнакомого счастья», рядом с любимой женщиной.

Иначе говоря, соловьиный сад более реален, чем то, что происходит с героем после ухода. Соловьиный сад — это сбывшаяся мечта, реализованное призвание. А то, что произойдет после, — фатально и непредсказуемо. Будь то потеря дома (при желании можно углядеть здесь предсказание утраты шахматовского «рая») или социальный катаклизм, губительный для обеих враждующих сторон (не это ли символизирует наблюдаемый героем поединок двух крабов: «подрались и пропали они»?). Неоднозначен и смысл финальной строфы:

В том ли суть, что у героя перехватили вьючное животное, лишив его тем самым возможности перевозить камни? Осел ведь здесь символический, вечный: на нем Христос въезжал в Иерусалим, его голос слышал в Базеле князь Мышкин, говоривший потом в гостиной Епанчиных: «Осел добрый и полезный человек». В этом смысле животное не является чьей-то собственностью. Это традиция мучительного духовного подвига, которая всегда найдет нового «рабочего». А тропинка, протоптанная поэтом, ведет в будущее, в том числе и в посмертное существование его дела.

Сюжетная перспектива поэмы уводит в бесконечность. Это уловил Михаил Пришвин, писавший в своем дневнике по поводу «соловьиной поэмы»: «Поэзия — это сила центробежная, подчиненная центростремительной силе. <…> Поэт, как осел, впрягается в воз. Движение по кругу». Да, быть может, вся жизнь художника складывается из многократных пребываний в саду счастья и многократных же возвращений к мучительному труду. Сама причастность к этому движению есть принципиальная жизненная удача. Поражения здесь быть не может.

А теперь посмотрим, как Блок сперва проживает сюжет своей поэмы.

Тут нет простого соответствия между житейскими фактами и литературными отражениями. Бывает, что стихотворение, как дневник, фиксирует событие. А случается, что стихи предсказывают будущее и даже строят его.

Июль 1913 года. Блок с Любовью Дмитриевной на юге Франции. Курортные впечатления он заносит в книжку с привычным для таких случаев легким брюзжанием:

«В поганых духах французских или испанских пошляков, допахивающих до моего окна, есть что-то от m-me Садовской все-таки.

Испанка — Perla del Oceano уехала, кажется, оставив память своих глаз и зубов. Вчера вечером я взволновался, встретившись с нею».

Ксения Садовская… Казалось, и воспоминания о ней уже стали фактом прошлого: четыре года назад, в Бад-Наугейме, написан цикл «Через двенадцать лет» — достойный поэтический памятник юношеской любви. И вот вдруг «синий призрак» является вновь, причем чувственно, обонятельно. «Peau d’Espagne» («Испанская кожа») — назывались любимые духи Садовской. И по метонимическому принципу мужское внимание Блока переносится на одну из курортниц — испанку, которой он сам присвоил условное имя «Жемчужина океана» («Perla del Oceano»).

В общем, довольно невинная игра фантазии, запротоколированная и в нескольких последующих записях: «Испанка не уехала, но не трогает меня». – «Надо быть в хорошем настроении, чтобы записывать какой-то вздор об испанке. Какое мне дело до зубов и глаз?»: «Perla del Oceano. Как же ее настоящее имя?» И наконец: «В конце обеда в последний раз погасло электричество в ту минуту, как Perla в последний раз на моих глазах встала из-за стола. Прощай, океан, бушующий сегодня особенно бурно».

Все это отзовется в стихах, и не только. Героиней новой блоковской любовной истории станет женщина, в которой совместятся два признака: во-первых, сходство с Садовской, во-вторых, — нечто испанское в облике. Творческая мечта пойдет рука об руку с простой чувственностью. «Зубы и глаза» будут еще долго волновать его, пока он не найдет их в холодном Петербурге. «Она пела весь вечер, глаза и зубы сияют», — процитируем, забегая вперед, блоковскую записную книжку апреля 1914 года.



Блоку тридцать три года. Опыт муки, страдания, «поругания счастия» у него велик. Пришла пора взглянуть на мир с иной стороны. Летом 1913 года он набрасывает несколько строк, начиная словами: «Как океан меняет цвет…» — и заканчивая фразой: «И слезы душат грудь». Потом вписывает наверху одно слово, получается: «И слезы счастья душат грудь». Точка не поставлена. У счастья пока нет точного имени.

Любовь Александровна Андреева-Дельмас, тридцатичетырехлетняя оперная певица, урожденная Тищинская, родилась и выросла в Чернигове (вспомним «хохлушку» Садовскую, тоже певицу, хотя и самодеятельного уровня). Замужем за известным в ту пору басом-баритоном Мариинского театра Андреевым. Для сценического имени использовала фамилию матери-француженки — Дельмас.

Земная, разумная, уравновешенная женщина с умеренными профессиональными амбициями. Осенью 1913 года ее приглашают в качестве второй исполнительницы партии Кармен в спектакле по опере Бизе. В премьерном представлении Кармен другая — певица Давыдова, чью караимскую внешность в театре сочли более «испанской». Андреева-Дельмас появляется на сцене начиная с третьего спектакля, в октябре. Тогда-то ее впервые видит и слышит Блок.

А что ей о нем известно к тому времени? На исходе своей долгой жизни, в 1969 году, Дельмас напишет: «Признаться откровенно — А. Блока никогда не видела, но стихи его некоторые знала. Иногда задумывалась: почему в них часто такая грусть, такая глубокая печаль, но не светлая, как у моего любимого Александра Сергеевича Пушкина. Вероятно, у него трудная жизнь?»

Женская наивность бывает порой неотразимо проницательной. Чего недостает Блоку, чтобы сравняться с Пушкиным в универсальности, в полноте жизненного и поэтического опыта? Ответим пушкинскими словами: «Говорят, что несчастие есть хорошая школа; может быть. Но счастие есть лучший университет». Так что открывалась новая перспектива… Встретилась женщина, чей эмоциональный склад таков: «Я любила радость жизни. Не скрою, что жизнь меня баловала: я чувствовала всегда крылья, хорошее настроение не покидало меня и окрыляло».

Ни трагического надлома, ни инфернальности, ни вечного этого дамского «сама не знаю, чего хочу». Сразу ли угадал Блок в театрально-роковой Кармен светлую душевную изнанку? Так или иначе, он действует очень неспешно, смакует само приближение чувства. Двенадцатого января 1914 года он записывает: «Вечером мы с Любой в „Кармен” (Андреева-Дельмас)».

Посмотрим на общий эмоциональный фон января — февраля.

«Удивительно серо и как-то тошно». «Тяжело. — Днем, злой, заходил к маме». «Страшная злоба на Любу». «Полная раздавленность после религиозно-философского собрания». «Опять вечером и ночью брожу в тоске. Уехать бы — куда?»

По поводу разных приглашений: «Не пошел я”. “Я не пойду опять». «Я опять не пойду». «Днем я перешел Неву по тающему льду. Скука». «Тоска, тоска». «Тревога к ночи». «Четвертая годовщина Коммиссаржевской. Открытие ее бюста. Я не пошел. Чествовала всякая старая сволочь».

Даже учитывая, что сам жанр дневника (записной книжки в том числе) допускает постоянное уныние и жалобы, — чересчур уж мрачно. И вдруг, четырнадцатого февраля, — просвет: «„Кармен” — с мамой. К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас — мое счастие”». Автор даже на тавтологию сбился, дважды употребив в одной фразе одно слово, означающее редкое для него состояние.