Страница 97 из 119
Не нужно строго судить эту непреодолимую потребность, которую испытывала Санд, — написать статью о смерти своей внучки. У писателя самые искренние чувства превращаются в слова и фразы. Часто он чувствует только то, что может написать. Жорж Санд пыталась работать, потом начинала разглядывать куклы Нини, ее книги, ее тачку, ее лейку, ее маленькие работы, сад, который они создавали вместе. «Провидение очень сурово к человеку, особенно к женщине», — говорила она.
Жорж Санд — Огюстине де Бертолъди, 18 января 1855 года:Моя дорогая, благодарю тебя за письмо. Я разбита, сердце обливается кровью. Я не больна, мужества у меня сколько нужно, не беспокойся. Соланж все время возбуждена и поэтому, насколько возможно, сильна; вчера мы похоронили это несчастное дитя подле моей бабушки и моего отца. Мы все в подавленном состоянии. Не знаю еще, как долго моя скорбь будет такой глубокой. Будь уверена, что я сделаю все возможное, чтобы она не убила меня. Я хочу жить для тех, кто у меня остался. Я люблю тебя и целую от всей души, моя дорогая дочь. Соланж растрогана твоей нежностью. Она чувствует ее и понимает…
Бывают такие добрые души, которые никогда не могут насытиться чужим горем. Им всегда хочется, чтобы несчастные пострадали еще немного. Санд осуждали за то, что она, несмотря на траур, ходила смотреть на прыжки саламандр в маленьком пруду; за то, что она спрашивала Мориса, была ли Соланж «хороша и красочна» 23 февраля на обеде у принца Наполеона; за то, что в июле возобновились спектакли в Ноане. Но Жорж Санд, как Гёте, была против того, чтобы культивировать скорбь. «Минуя могилы, вперед!» — под таким девизом она могла бы подписаться.
После смерти Нини «мальчики» Санд — Морис, Окант и Мансо, — чтобы развлечь ее, решили увезти в Италию. Это было прекрасное путешествие, сначала морем от Марселя до Генуи, «где мы завтракали на свежем воздухе под апельсиновыми деревьями, сплошь покрытыми плодами»; потом сушей через римскую равнину, «сидя друг на друге в чем-то вроде дилижанса», во Флоренцию, через Фолиньо, мимо озера «Тразимен, где Аннибал дал взбучку римлянам». Это фраза Мориса Санд, который описал Титин путешествие в фантастическом стиле: «Мы пересекаем владения герцога Моденского, где все из белого мрамора, все, начиная с изгороди крестьянской хижины до герцогской короны. Эти владения имеют 12 лье в окружности; войско состоит из 13 человек, включая музыкантов, и все его подданные торгуют мрамором…»
Из «безграничного юмора» можно понять, что путешествие было веселым, что домашние художники рисовали грубые карикатуры во вкусе Санд, что Мансо подстриг свои усы и целовал ногу святого Петра, что Санд, окрепнув, взбиралась на горы, усталая, веселая, что были обнаружены неизвестные растения и насекомые, что охотились за бабочками на развалинах Тускулума, короче говоря, что весь настрой этого итальянского похода был не такой, какой мы видим в «Письме к Фонтану». Санд была счастлива, но твердо решила находить все плохим и на каждом шагу сожалеть о Франции. Отсюда такие удивительные суждения: «Не верьте ни одному слову, когда будут говорить о величии и особой красоте Рима и его окрестностей. Для того, кто видел другое, все это незначительно; хотя и очаровательно в своей кокетливости… Рим во многих отношениях настоящие качели; нужно быть сторонницей Энгра, чтобы всем восхищаться… Это любопытно, это красиво, это интересно, это удивительно, но это слишком мертво… Город отвратителен в своем уродстве и грязи! Это Ла Шатр, увеличенный во сто раз…» О, беррийка!
А истина была в том, что она воспринимала зрелище Рима с заранее решенной враждебностью. Своему другу Луиджи Каламатта, упрекавшему ее в том, что она говорит только о нищих и мошенниках, а в Риме ведь существует и честный народ и мученики за свободу, она ответила, что императорская цензура не разрешила бы ей говорить об итальянских либералах, о Маццини и о Гарибальди, которых она любит: «Раз нельзя говорить о том, что в Риме сейчас молчит, парализовано, исчезло, то надо ругать в Риме то, что в нем ясно видно, что в нем культивируется: грязь, лень, бесчестность… Все-таки надо было когда-нибудь сказать о том, что получается, когда подпадают под власть сутаны, и я правильно сделала, сказав об этом, чего бы это мне ни стоило…»
Эта вспышка антиклерикализма тем более удивительна, что она проявилась вскоре же после намерения поместить Нини в монастырь, и в тот момент, когда у Санд было так много друзей — священников в окрестностях Ноана. Приписать ее можно, с одной стороны, тому, что в Санд было живо еще вольтерьянство, всегда готовое вторгнуться в ее ум, а с другой — тому, что она затаила в душе злобу против тех, кто подал ей напрасную надежду на чудо — на жизнь внучки, но главным образом тому, что политика Второй империи, не религиозная, а клерикальная, внушала ей отвращение. Она видела, что свобода мысли была под угрозой, что молодых педагогов преследовали; она считала необходимым реагировать на все это. Книга, которую она написала о своем путешествии по Италии, «Даниелла», — скорее памфлет, чем роман, — доставила ей много неприятностей. Газету «Ла Пресс», опубликовавшую ее, как роман с продолжением, хотели закрыть. Жорж Санд обратилась за помощью к императрице, которую тронула своим рассказом о судьбе корректоров и ни в чем не повинных рабочих. Императрица постаралась исполнить ее просьбу, что со стороны набожной испанки было смелостью, но тем не менее благосклонность госпожи Санд ей не удалось завоевать.
Глава третья
Беспощадная коса времени
Во время путешествия по Италии Жорж узнала о смерти бедняги Мальгаша; а она так радовалась, что привезет неизвестные ему растения. В старости ум становится кладбищем. И самые любимые и нелюбимые — все бродят ночью среди могил. Красавец Ажассон де Грансань умер в 1847 году, Ипполит Шатирон — в 1848 году, Шопен и Мари Дорваль — в 1849 году, Бальзак и Карлотта Марлиани — в 1850 году, Латуш и тетя Люси Марешаль — в 1851 году, Плане — в 1853 году, Нини Клезенже и Неро — в 1855 году.
Тем не менее Ноан был переполнен гостями. Мансо никогда не покидал своего поста; другие «мальчики» приезжали в Ноан при первой возможности. Морис беспокоил мать разбросанностью своих интересов. Он делал довольно хорошо множество вещей, но ни одной превосходно. Его карикатуры были забавны, его иллюстрации изобретательны и поэтичны, мелодрамы, которые он сочинял для марионеток, очень смешны; он даже написал роман. Однако он не выходил из безвестного существования. Бремя материнской славы давило его. Санд, любившая сына всем сердцем, помимо своей воли сохраняла покровительственный тон, говоря с ним о его работе: «Покажи твой роман Бюлозу, он возьмет его, чтобы доставить мне удовольствие».
Художника не так ободряют. Морис приближался к сорока годам; в этом возрасте уже трудно быть только сыном своей матери. Она бы очень хотела, чтобы он женился, и в этом отношении он тоже не сделал выбора. Санд все еще сожалела, что Морис не женился на «дорогой Титин», с которой она регулярно переписывалась. Бертольди всегда о чем-нибудь просили. Ни Огюстина, ни ее муж никогда не были довольны своим положением. Если они были в Люневилле — они хотели жить поближе к Парижу. Если Санд устраивала назначение в Сент-Омер — они предпочитали по климатическим условиям Антиб! Огюстине, которая была все еще очень красивой, хотелось, чтобы Жорж Санд представила ее своему могущественному покровителю принцу Наполеону.
Жорж Санд — Огюстиие де Бертольди: Яне хочу показывать тебя принцу. Мне не к лицу представлять ему такую красивую особу, как ты, в качестве просительницы. Откажись от своего упрямства, откажись от мысли, что я могу при этом режиме просить милостей и протекции… Мне, седой женщине, не пристало торчать в приемной у мальчишки, который мог бы быть моим сыном. Даже если бы речь шла о моей жизни и смерти, я не стала бы унижаться… И не рассчитывай, что я тебе дам рекомендательное письмо. Мне не подходит роль сводницы, посылающей красивую молодую женщину к молодому человеку, любящему женщин… Морис еще с нами, но ненадолго. Он целует тебя, Мансо тоже, хотя у него еще нет седых волос. Боюсь, что у него их никогда не будет. Бедный, бедный мальчик..