Страница 5 из 147
Уэллс говорит, что свои бесчисленные схемы и программы он составлял не потому, что был организованным человеком, а, напротив, чтобы бороться с собственной безалаберностью. «Не могу сосредоточиться, — сказал мистер Люишем. Он снял свои бесполезные очки, протер стекла и сощурился. Проклятый Гораций с его эпитетами! Пойти разве погулять? Не поддамся, — заупрямился он, нацепил на нос очки и с воинственной решительностью, положив локти на ящик, вцепился руками в волосы… Через пять минут он поймал себя на том, что следит за ласточками, скользящими в синеве над садом священника».
Программа предписывала читать только полезные книжки; благодаря этому интеллектуальный багаж Герберта Уэллса был к восемнадцати годам уложен совсем неплохо. Он упоминает в автобиографии книги, которые оказали на него влияние. Прежде всего это работы Александра фон Гумбольдта, немецкого ученого-энциклопедиста: его труд «Космос», публикация которого началась в 1845 году, представлял собой свод знаний по всем отраслям тогдашней науки. «Космос» сильно устарел уже в ту пору, когда Берти Уэллс читал его, но такие книги — где написано «про все» — он всегда очень любил. Другой источник — «Республика» Платона. Крепче всего запали в душу молодому Уэллсу три платоновские идеи: 1) частная собственность — это нехорошо; 2) главнейшая отрасль деятельности государства — педагогика; 3) управлять обществом должен специальный класс интеллектуалов. Е. Н. Орлова, автор книги о Платоне, пишет, что «увлеченный своими высокими идеями о государстве, Платон создал не только воображаемое общество, но и воображаемых человеческих существ. Он лишил их плоти и крови и сделал какими-то ходячими единицами, имеющими значение лишь постольку, поскольку они идут на составление общей суммы — государства»; в этом часто обвиняют и Уэллса.
Дальше он называет Перси Биши Шелли, проповедовавшего политические свободы, Роберта Оуэна, Томаса Мора, Дарвина, разумеется, и, наконец, любимца Льва Толстого, американского экономиста Генри Джорджа, в книге «Прогресс и бедность» доказывавшего, что земля должна находиться не в частной, а в государственной собственности. Все эти идеи Герберт пылко обсуждал со своим соседом Харрисом — оба верили, что справедливое общество появится уже через несколько лет. Он писал, что в Мидхерсте всегда был счастлив: «Думаю, там тоже иногда шел дождь, но мне запомнились только солнечные дни». Но был и черный день — когда ему впервые пришлось сознательно поступиться убеждениями.
Сара Уэллс была очень религиозна (она принадлежала к англиканской церкви — гибрид католичества и протестантства, более близкий к католичеству), но если до смерти малышки Фрэнсис ее религиозность была доверчиво-жизнерадостной («она верила, что Отец Небесный и Спаситель лично и порой с помощью подвернувшегося под руку ангела заботятся о ней…»), то потом она приобрела мрачный характер, и все попытки привить младшему сыну благочестие приводили к обратному результату: «Мое сердце она не сумела затронуть потому, что и сама лишилась прежней благодати». (Что касается Джозефа, то он был обычным христианином, то есть принимал свою религию как данность и ни в малейшей степени ею не интересовался.)
Берти с детства усвоил одно: Бог — это наказания, ужасы, адские муки. Этого Бога он боялся и ненавидел, «как злобного старого шпиона». Он пишет, что, когда ему было двенадцать лет (в этом возрасте дети обычно перестают бояться темноты), он перестал бояться Бога, хотя все еще верил в его существование. Сложную понятийную систему христианства Сара не сумела ему объяснить — и он никогда не мог поверить в Троицу. «Порой я обнаруживал, что молюсь — некоему Богу вообще. Он оставался для меня Богом, рассеянным в пространстве и времени, но все же мог откликнуться или волшебным образом изменить порядок вещей». Берти учился хорошо и без божьей помощи — но однажды на экзамене по бухгалтерии ему пришлось молить Бога вступиться за него. Тот не откликнулся — и Берти понял, что от молитв проку нет. Но безбожником не стал. Он просто перестал об этом думать.
Потом на него оказал влияние дядя Уильямс, который «был большим насмешником и презирал церковь и церковников». Потом он прочел Дарвина и антиклерикальные памфлеты Свифта. Религия — обман, церковники — дурные люди; но к Богу это все не имело отношения. В Саутси Герберт чувствовал себя одиноким, а двое служащих, которые проявили к нему интерес, оказались религиозны и пытались наставить его на путь истинный. Но сделать это было трудно, поскольку в Саутси проповедовали представители разных церквей и Берти слушал их всех подряд, а все они ругали друг друга. Католический проповедник, с упоением рассказывавший об адских муках, Берти особенно разозлил: ему казалось, что католики перепутали Бога с дьяволом. Но сам он оставался в сомнениях. Бога нет — или просто люди, вещающие от его имени, являются шарлатанами? В газетном киоске Берти покупал журнал «Свободомыслящий», где печатались карикатуры на священников; от карикатур он был в восторге, но они ничего не проясняли. «Если Бога нет, то на чем держится Вселенная и кто ею управляет? Когда она возникла и куда движется?» В Саутси ему полагалось пройти конфирмацию и стать прихожанином англиканской церкви; его отправили к викарию. Он сказал, что верит в эволюцию и поэтому не может верить в грехопадение и другие мифы. Викарий не смог его переубедить. Конфирмация не состоялась.
Теперь, в Мидхерсте, ему пришлось снова пройти через это: устав школы Байета требовал, чтобы каждый учитель принадлежал к англиканской церкви. Байет сказал, что конфирмоваться «надо»: вопросы веры при этом разговоре не затрагивались. Опять споры с викарием: оба понимали, что «надо», викарий старался решить вопрос как можно формальнее, Берти пытался втянуть его в дискуссию. Никто не победил: Берти встал на колени, принял причастие, но англиканская церковь не приобрела нового члена. Эту сделку с совестью он воспринял как страшнейшее унижение; стыд терзал его всю жизнь. Да, его загнали в ловушку — а все-таки он не насилию уступил, а солгал из выгоды.
Он преуспел: малыши в конце концов стали его слушаться, а «вечерники», которых он вел, сдали майские экзамены превосходно. Байет был весьма доволен ассистентом, но ассистент уже не был доволен своим местом. Должность школьного учителя, о которой он мечтал, будучи продавцом, теперь не представлялась ему верхом счастья. А не замахнуться ли на университетское образование? Возможность представилась: неугомонное министерство образования затеяло новый эксперимент. (Уэллс впоследствии много ругал британское образование, но оно старалось для него как умело.) В целях повышения квалификации учителей государственных школ для них учредили бесплатные вакансии в высших учебных заведениях. Несколько таких вакансий открылись в Нормальной научной школе (Normal School of Science). Это учебное заведение было основано в Сауз-Кенсингтоне (район Лондона) в 1881 году и по существу представляло собой педагогический факультет Лондонского университета. В Нормальной школе, или, как ее чаще называли, «Сауз-Кенсингтоне», было три курса: биологический, геологический и физико-астрономический. Обучение на каждом длилось год, студент, поступивший на один курс, в случае успешной сдачи экзаменов, переходил на другой, а окончив все три, получал университетский диплом. Народу там училось немного: 20–30 человек на каждом курсе; среди них примерно половина происходила из той же социальной среды, что и Уэллс.
Герберт, как и его ученики в школе Байета, проэкзаменовался с блеском и был зачислен в Нормальную школу. Ему повезло: вакансия со стипендией нашлась на курсе биологии, куда он и хотел попасть. На каникулы он поехал сперва к матери в «Ап-парк», затем к отцу в Бромли. Он не жил вместе с отцом больше трех лет и за это время почти не виделся с ним. Он всегда терпеть не мог мрачный Бромли и тоскливый «Атлас-хаус» — но тем летом ему там неожиданно понравилось. Без жены Джозефу Уэллсу жилось лучше. Он сам стряпал (гораздо искуснее, чем Сара), жил на те крохи, что выручал от продажи крикетных принадлежностей, имел кучу приятелей и был счастлив. С сыном они читали книги и обсуждали их, играли в шахматы и шашки — младший всегда проигрывал. Брали с собой еду и уходили на целый день гулять по окрестным полям; Лондон уже почти поглотил Бромли, но приметливый Джозеф показывал сыну то гнездо синицы, то росянку, то белый гриб. Взрослый Уэллс признает, что никогда не был наблюдателен, не замечал этих любопытных и прелестных мелочей. Кто-то другой — отец, друг, подруга — всегда должен был говорить ему «смотри-ка!»; сам он был этой способности лишен, все его знания шли «из головы»: «Мой ум стал организованным, потому что я не отличался живостью реакций». Страшноватое признание для писателя. Взрослый Уэллс вспоминает о своем разговоре с Джозефом Конрадом: они были на пляже, на волнах покачивалась лодка, и Конрад предложил коллеге описать ее. Уэллс отказался: «Пока она мне не важна, я и не подумаю удостоить ее особых слов».