Страница 22 из 38
Как дети, ей-богу.
По запаху и отделке диванов мы поняли, что обыватель не был просто обывателем в те далекие годы всеобщего процветания белого человека — он был мореплаватель, храбрый и надежный водила своего плавно движущегося к супермаркету корабля. Из сегодняшнего скудного далека он кажется прекрасным героем собственной сытости — ах эта скупость сегодняшнего дня… Скупость и тупик нашего общего сегодня — вот почему он кажется самому себе героем, — не чета сегодняшнему мелкому народу. Он смотрит на нас из своего кадиллака двадцать лет назад и гордится собой, своим четким пробором, своей способностью ходить на свой завод, своим костюмом по выходным, неработающей женой в затянутом платье и с тонкой до невозможности талией, своей властью над детьми, над домом, всем собой целиком, — он в упоении. Тогда — когда длилась для всех бесконечная эпоха процветания. Для него самого бедность, в которой мы тут все оказались, — мы, обычные люди, то есть, обычные обыватели, как он, простые обычные жители своего времени, — это не его проблема, обывателя на пенсии. Ему все еще хорошо — ему, вечно греющемуся в лучах своей прекрасной эпохи. Его дети, постигшая их скудость, безработица, проблемы — ах, только не приставайте к нему, пожалуйста, со своими проблемами, ведь наш американский отец (это ничего, что я так его себе беру в отцы, — ведь он мне отец по кадиллаку), в общем-то, человек уже пожилой, и волновать его своими глупостями не следует. Вы кто, товарищ, — сын? А как у вас с работой? Не очень? Нет. Не приставайте. Не приставайте. Он бедный засранец и сука. Он кичится собой перед вами только потому, что он жил в эпоху всеобщего процветания. Мы знаем это чувство, мы ездили в его кадиллаке и курили. Мы вдыхали запах его любви к себе. Он был героем в эпоху всеобщего героизма. Он сделал то, чего от него хотела требовательная реклама. Он состоялся как герой. Не мучьтесь от его несовершенств, тем более что их нету. Работайте над собой. Как дети, ей-богу.
Чего это я так на него накинулась? Частично — за тебя. Мне жаль тебя и то, как тебя твой отец мучает. Не понимает. И за вас. И за себя — в том смысле, что и мне тоже обидно, что я не могу просто жить, как «они», — не потому что мне совесть не позволяет, а потому что так больше не живут. Правил больше нет, за которые можно и дальше получать зарплату и чувствовать себя сильным. Кругом невежды кричат, что побеждает сильнейший, цитируют ненавистного им Дарвина, бедолаги, сами того не зная. Меня тошнит от их криков. Я тоже хочу назад в эпоху процветания. Или хотя бы туда, где мы все курим в этом oldsmobile-е, чтобы со всеми разругаться и начать жить чисто и вдумчиво. Пусть мне тогда попадется учитель буддизма. Пусть он научит меня думать. Вот мы на правом повороте, я держу руль одной рукой — и поворачиваю слишком плавно — олдсмобиль огромный, так что медленно я оказываюсь как раз вровень со встречным водителем на светофоре. Он смотрит на меня, на нас в ужасе. Я помню это выражение. Ужас перед чужим безумием. Я быстро выворачиваю на свою полосу — опять пронесло. Может, мне зря страшно, может, и меня не заденет чужая придурковатость, может, пронесет?
Freudian Dream
Сон о голом мальчике
Быть девочкой ей нравилось всегда. Все было прекрасно в этом бытии. В том, как текла ее жизнь сейчас и как этой женственной жизни предстояло течь в будущем. Это был выигрыш. Кто-то выиграл за нее в таинственной небесной игре. Как именно происходил розыгрыш, было, конечно же, сокрыто от мира телесного, но в ней всегда жило ощущение этого события. Она всегда просто знала, что ей то ли повезло, то ли так было надо. Этика этой игры была ей, конечно же, неведома. То есть она не была уверена в том, что именно и как именно «это» произошло: то ли в этом неопределенной природы «там» разыгрывалась лотерея, то ли «они» решали по справедливости, — но было ясно, что за границами телесного или, скажем, привычного имела-таки место какая-то таинственная игра, которую за нее этот некто «кто-то» выиграл… В результате этого выигрыша — то ли в лотерею, то ли в суде — можно было просто быть, просто быть и ждать, когда все блага мира неизбежно окажутся у ее ног. Это было чувство спокойного ожидания. Прекрасного ожидания. Просто ждать.
Ее девичья жизнь была ожиданием будущего триумфа и царствования. В жизнь-ожидание входили еда-сон-разговоры про то, как все будет, когда она вырастет-фигурное катание-чтение-гулянье-снег-шубка-дети-зимняя луна в трамвайном окне-много любви-дача, озеро-огни города-ночная улица после гостей, — то есть множество вещей, самих по себе соблазнительных. Это не был же просто счет времени до неизбежного наступления будущего в виде подписания брачного контракта и начала обладания обещанным призом — некоторым соседним, не менее прекрасным, чем ее собственное, государством, которое по плану-лотерее должно было отойти к ней, а первоначально должно было принадлежать тому самому несчастливцу, который родился мужчиной. По мистическому плану, который ей так нравился, этот несчастный был обречен на вечные муки желанья и готовность пойти на все, отдать все ради нее, ей; он-то и должен был предоставить приз-государство, и тогда ожидание должно было превратиться в настоящую жизнь.
«А вдруг государства у него не было?» — иногда вкрадывалась в ее головку осторожная мысль. «Ну, тогда, — додумывала она чудесную сказку про будущую жизнь, — он его добудет». Проиграв загадочную лотерею, бедняга должен был как-то то ли у кого-то отвоевать, то ли создать из ничего обещанное ей будущее (не очень хотелось думать о технических деталях неизбежной серии подвигов несчастливца, родившегося мужчиной). Так и протекала ее жизнь — в ожидании подвигов подраставшего принца и наблюдении за настоящей жизнью старших.
Вот старшие дети, постоянно встречающиеся на улице ей и ее взрослым, куда бы они ни пошли, так называемые большие дети, — и ей предстояло стать одним из таких больших детей, только в некотором будущем, которое казалось бесконечно далеким, но достижимым. Вообще все, на что бы она ни посмотрела, было обязательно связано с будущим, не с настоящим. Предметы, занятия, рост, одежда, времяпровождение, запреты и разрешения, можно и нельзя. Почти все было нельзя. Почти все было рано, не время, нет еще, почти на все давался один и тот же ответ добрым голосом: «Нет, нельзя. Тебе еще рано». Ей говорили: «Подожди, и у тебя будет такой ранец, только надо немного вырасти и пойти в школу». Или: «Подожди, вот вырастешь — и через пару лет (а пара лет — это очень немного) у тебя будут такие же коньки, как у этих больших детей». И приходилось ждать, потому что сделать все равно было ничего нельзя, хотя пара лет казалась бесконечностью, несмотря на твердую уверенность взрослых в том, что время и вообще пролетает незаметно, а пара лет тем более. Или на вопрос: «А что это у больших детей за чудесные красные галстуки?» получать все тот же ответ: «Не торопись, подожди, вот вырастешь, и тебя возьмут в пионеры, и у тебя будет красный галстук — это ведь пионерам дают». Это говорилось при виде презрительно несущих себя больших детей в красных галстуках, и в чудесных, вожделенных школьных формах, и с ранцами, и с массой, массой других прекрасных предметов, — это все были атрибуты больших, и владеть ими ей предстояло в будущем. Только надо было ждать. Ждать и ходить себе в этом двойном ожидании — даров старшего возраста и даров, которые приносит само по себе бытие женщиной.
В терпеливом этом периоде ожидания она была каждую неделю приводима в баню. Баня находилась в Дегтярном переулке, между 2-й Советской улицей и Староневским. Это такое место специальное — ну, то есть она тогда еще не знала, что оно специальное, но потом оказалось, что многие ее любимые знакомые прекрасно знали эти места, все эти мелкие улицы, и магазины, и крошечные парки, и их обдавало теплом общего знания — только их, отъединяя от остального человечества и объединяя в их личную, никому другому недоступную группу. Там, например, на углу находилась булочная, которую в их семье как-то никак не называли, просто «булочная на углу 2-й Советской и Староневского». Например: «А помните ту булочную на углу 2-й Советской и Староневского?» «Да, — порой говорили некоторые ее любимые знакомые и подруги позже, — отлично помню булочную на углу 2-й Советской и Староневского. Баню не помню, а булочную помню». Это узнавание всегда было неполное, но, даже частичное, оно было соблазнительным и дарило сочное переживание близости и секретного знания.