Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 104



— Таким образом гораздо легче вести наблюдение за больными, — пояснил полковник Францих, махнув рукой в сторону палаты. — Достаточно просто встать. Чувствуешь себя шкипером на мостике.

— Искусная находка, — ответил я, улыбнувшись.

— Больным запрещено вставать. Мы «приговорили» их к кровати! — сострил он с усталой улыбкой. — Поэтому нас они не видят. Единственное, что доступно их зрению, — стена у меня за спиной.

Я кивнул.

— Я называю ее «Стеной Плача». Библейские ассоциации, знаете ли, — добавил он с той же неподвижной усталой улыбкой.

Сидя спиной к стеклянной перегородке, я тоже был вынужден смотреть на ту самую «печальную» стену, о которой говорил хирург. И не раз задался вопросом, не для того ли с такой тщательностью и так продуманно расставлены вдоль упомянутой стены многочисленные медицинские принадлежности и прочие артефакты науки, чтобы убедить больных в величайшем профессионализме их лечащего врача полковника Франциха? Или, напротив, для того, чтобы запугать их до такой степени, что они будут готовы принять все, что бы ни исходило из рук их сердобольного лекаря.

— Эти фигуры сделаны из воска? — спросил я.

— Несомненно, — ответил он. — Большая часть жертв еще живы и относительно здоровы, как я полагаю. Военная хирургия в последнее десятилетие развивалась чрезвычайно активно. Прежде чем пациентов, находящихся сейчас в лазарете, выпишут, я успею сделать восковую копию их увечий. Для взгляда профессионала возможности восстановления… ну, они очевидны.

Он постоянно улыбался, и, вероятно, улыбка предназначалась для того, чтобы успокоить собеседника, однако странным образом она напомнила мне улыбку Герды Тотц. Экспонаты, расставленные вдоль стены, ужасали и наводили на мысли о самых страшных страданиях и смерти. Восковые муляжи кистей, целых рук и ног, оторванных картечью, отрубленных саблей или отсеченных штыком. Но самое жуткое впечатление производили лица. Они были вывешены в ряд на самом верху, подобно ужасающим маскам смерти. Лица людей, которые имели несчастье стать жертвами пушечных ядер и другой боевой машинерии, до неузнаваемости их изуродовавшей.

Хирург Францих спокойно сидел в кресле перед этими жуткими memento, [27]подобно гордому владельцу Музея восковых фигур, продающему билеты на свою выставку человеческих уродств. Передо мной в полумраке на рабочем столе врача покачивался и мерцал огонь масляной лампы, и я невольно вспомнил об одном летнем вечере, проведенном в великолепном охотничьем домике вместе с отцом и его старшим братом Эдгаром Стиффениисом на холмах неподалеку от Шпандау лет десять назад. Пока мошкара отчаянно бросалась на дрожащий язычок пламени свечи, погибая в бесконечной череде вспышек света и резких потрескиваний, дядя Эдгар рассказывал об охотничьих приключениях, результатом которых становились головы медведей и диких кабанов — части его большой коллекции, развешанной по стенам охотничьего домика. Но то, что я видел здесь, было гораздо, гораздо страшнее. Лица, обретшие бессмертие на «Стене Плача» хирурга Франциха, производили впечатление живых и обреченных на вечные невыносимые страдания. Названное впечатление подкреплялось многочисленными засохшими пятнами крови на сером рабочем фартуке полковника.

Одно из лиц в особенности притягивало к себе мое внимание. От него было трудно отвести взгляд, но смотреть было мучительно. Человек потерял нижнюю челюсть. Верхние зубы, оголенные и страшные, неровным частоколом застыли над немыслимой пропастью. Язык повисал вздувшейся лиловой змеей, которой некуда скрыться, негде отдохнуть, вечно торчащей там, где когда-то были губы. Открытые части шеи и гортани несчастного были самым тщательным образом раскрашены в жизнеподобные цвета — жестокий калейдоскоп красного, индиго и сально-желтого оттенков. И в неверном беспокойном свете лампы сухожилия, мышцы и оболочки, казалось, пульсировали страшной жизнью, обреченной на вечную муку.

— Насколько мне известно, вы подписали свидетельство о смерти Рудольфа Алефа Копки?

— Копки? — настороженно переспросил полковник так, словно он никогда раньше не слышал этого имени.

— Дезертира. Шесть месяцев назад он умер от перелома гортани.

Несколько мгновений полковник Францих молча барабанил пальцами по краю стола.

— Мне необходимо просмотреть документацию, — ответил он наконец.

— Вряд ли вы там что-то найдете, — отозвался я. — Я уже все просмотрел.

— Ну что ж, — произнес Францих, пожав плечами. — Скорее всего я не смогу добавить ничего существенного.

«Сможете, — и очень многое», — подумал я, но вслух ничего не сказал.

— Давайте поговорим о Люблинском, — предложил я вместо этого.

— Что за физиономия! — воскликнул хирург с внезапно проявившимся энтузиазмом. — Как только его глазница заживет, я сразу сделаю слепок. Какая страшная судьба! Вначале оспа, потом губа, теперь глаз. Мои студенты в университете…



— Его жизнь в опасности? — спросил я.

— Ни в малейшей степени! — ответил хирург. — Нет-нет, физически он здоров, как лев. Не позволил, чтобы я связал его! Вы можете вообразить? Не позволил мне удалить гной из глазницы с помощью пиявок! «Делайте свое дело, — сказал, — только сообщите мне, когда закончите». Можно было подумать, что у него на уме нечто значительно более важное, чем спасение собственной жизни! Вы можете поверить?

— Вы позволите мне с ним встретиться? — спросил я. Мне вдруг пришло в голову, что я знаю, какое более важное дело занимало Люблинского.

— Ну конечно, сударь, — ответил полковник Францих. — Но должен вас предупредить, он пережил страшное увечье, а кажется, это его нимало не заботит. Насколько я вижу, он демонстративно плюет на потерю глаза. Конечно, только демонстративно, все его проблемы загнаны сюда, и очень глубоко, — добавил он, постучав себя пальцем по голове. — Он способен наброситься на вас. Ну что ж, идемте?

И полковник провел меня в палату.

— А вот и он, — произнес хирург, указывая в дальний конец прохода.

В помещении находилось пятьдесят или шестьдесят кроватей, расставленных вдоль обеих стен, но кроме Люблинского в обширной палате военного лазарета лежал только еще один больной. Этого пациента разместили на кровати у самой двери, а Антона Люблинского положили в противоположном конце, как будто полковник Францих решил, что они принадлежат к двум враждебным видам животного царства и их лучше держать подальше друг от друга.

— Может ли больной каким-либо образом выйти отсюда? — спросил я.

Полковник Францих удивленно воззрился на меня.

— Только когда окончательно поправится и будет способен вернуться к исполнению своих обязанностей, — ответил он.

— Я о другом, — прервал я его. — Я хочу знать, позволено ли им свободно входить и выходить из палаты во время лечения.

— Мы не в тюрьме, герр поверенный. Но посмотрите на них! Неужели вы можете представить себе, что кто-то из них способен выйти отсюда без посторонней помощи? У этого человека нога ампутирована ниже колена, а больной, с которым вы желаете побеседовать, ничего не ел и не сходил со своего места с того самого момента, как мы принесли его сюда прошлой ночью.

Я кивнул, хотя слова врача меня совсем не убедили.

— Будьте осторожны, — настоятельно порекомендовал мне Францих. — Мне редко приходилось встречать человека в состоянии столь глубокой депрессии.

— Мне нужно обменяться с ним всего несколькими словами, не более, — поспешно пробормотал я, направляясь в дальний конец комнаты.

Люблинский сидел в кресле рядом с кроватью, глядя в широкое окно, хотя по отсутствующему взгляду сразу было понятно, что он ничего не видит. Он был укутан в большой черный камзол, обритая голова выглядывала из высокого воротника мундира. От Люблинского исходило ощущение столь глубокой и тяжелой меланхолии, что я мгновение пребывал в нерешительности, прежде чем осмелился обратиться к нему.

— Вот мы и встретились снова, Люблинский, — сказал я.

27

Напоминание (как правило, о смерти) (лат.).