Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 125

— Давеча ворота открывали, не скоро открылись, ржавеют, — сказал Митя. — Двое работников остались: техник и сторож. Ни за что деньги гребут — чего тут сторожить! Пускали бы ее летом, вода даровая бежит…

— У Прокимнова на ряжах был? — Капустин поглядывал на стремительный поток, посреди которого сидел муж Саши, накрыв ряж так, будто располагался прямо на воде.

— Гонит меня Иван, говорит, утону. — Синие немигающие глаза упрямо смотрели на торчащие из воды вершинки свай, Митя мысленно примерялся к ним. — Я там лавить буду… и пройду и брошу.

Муж Вязовкиной будто почувствовал, что говорят о нем, положил на колени спиннинг и призывно помахал кепкой. На темном лице сверкнули в улыбке зубы.

— Тебя зовет? — спросил Капустин.

— Тебя! — ревниво сказал мальчик. — А ты не ходи: ему бы только посмеяться, как ты окунешься. Все он лыбится, а сам хитрый.

Прокимнов достал сигарету и спички из нагрудного кармана и закурил, выжидая. Надо идти, сбросить с себя неловкость, скованность, глупое чувство вины.

— Ты полови, а я пойду. Ничего со мной не случится.

Ряжи обнажились, когда стала электростанция. Сваи тянулись сдвоенным редким строем, под водой их вязали короткие бревна, и в эти зеленоватые, склизкие срубы набит камень. Прежде река сшибалась здесь с яростным, кинжальным, вырывавшимся от турбин потоком и все закрывала дыбящаяся вода. Теперь Ока напористо, широко неслась вдоль ряжей, охлестывая и сбивая с ног рыбаков. По осклизлым, укрытым летящей водой бревнам, упираясь спиннингом в камни, можно было добраться до крайних свай и, сидя на тычке, забрасывать в простор реки.

Поначалу Капустин двигался легко, вода в ближних срубах плескалась не сильно, камень положен высоко, только намокли кеды и стесняла мысль, что Саша могла исповедаться перед мужем, чтобы не жить в обмане и лжи. С каждым шагом навстречу Ивану, который наблюдал за ним, Капустин укреплялся в этом подозрении, но не досадовал на Сашу, словно так было назначено судьбой и надо пройти через это. Мелькнула мысль о Кате; она спит в амбарчике, пока он балансирует на скользких бревнах, идет виноватый к Ивану Прокимнову, которого когда-то поднимал с парты, наперед зная, что встретится с его загадочной и раздражающей ухмылкой. И чем хуже Иван знал урок, тем ожесточеннее становилась ухмылка, словно издевка и над собой и над учителем, который зря старается и на что-то еще надеется. Теперь ученик вызвал его к доске, щурил бархатные, цвета темного каштана, глаза под густыми бровями, поспешно докуривал сигарету, будто готовился прийти на помощь Капустину.

Намокли синие тренировочные штаны с голубым лампасом, закатанные под колени. Капустин соскальзывал с бревен, хватаясь руками за ряж: Прокимнов был близко, но не спешил помочь, далее спиннинга не протянул.

— Здравствуйте! — Прокимнов подал через сруб смуглую, плотную и неожиданно теплую руку. — Сеть уберем, зря она в «тихой» мокнет. — Он еще задержался с броском, растянул чернильно-темные губы в нагловатой ухмылке. — Весной там щука водилась, а теперь… Неделями не смотрим.

— Чем вы теперь заняты, Иван Сергеевич?

Рука, медлительно наматывавшая леску, дрогнула: странными показались величание и вопрос, будто не без хитрости.

— Рыбачу…

— Где работаете?

— Александра не сказала? — Он усмехнулся резко, оскалясь, и повел сощуренными глазами по левому берегу. — Уязвила Сашку моя должность! Жена на весь район гремит, а я конюх при больнице. Конюх! — повторил он с вызовом. — Удобно: ночь моя, с восьми выхожу, потом в конюшне отосплюсь.

Бросок у Ивана щегольской — легкий, кистью руки, так что и плечо не пошевелится, и снасть он ведет лихо, с игрой, одной, повторяющейся дорогой, где рыба брала и вчера, и неделю назад, и возьмет через год.

— По привязанности выбирали? Лошадей любите?





Иван промолчал, только забросил ожесточенно и далеко.

— В школе у вас к механике склонность была. Я вам ради этого таланта грехи по литературе прощал.

Иван посмотрел на него долгим, вспоминающим взглядом, потом расплылся в улыбке, и Капустин подумал, что улыбка эта, вернее ухмылка, не наглая, а защитная, бесхарактерная.

— Лошадей пусть ветфельдшер Федя любит! — Он повысил голос: — Гнать меня стали с работы, ясно? — В голос засмеялся, и в смехе его крылась та же беспечность, прямота и надежда, что жизнь не кончилась, все образуется, все, что слышалось и в Сашином «была печаль». — Уж я намастерил! Сначала на радиопункте, потом в электриках побегал. На столб в кошках надо и с поясом, а я раздетый лез, в трусах. Чудил с пьяных глаз… А лошадь добрая, она и меня стерпит. Ее в овраг не завалишь — не трактор.

— Вы при одной лошади?

— Ну! Откуда в больнице вторая? Ее и одну зимой чуть ли не на шлеях держали. Доктора сена не запасли. Этим летом сам накошу, обожрется без меня… Я в колхоз вернусь, председатель трактор обещал. Надо пить бросить! — сказал он с оттенком малодушной тоски. — У Пантрягина и без меня пьющих хватает.

— И бросьте, Ваня! — горячо отозвался Капустин. — Вы молодой, пока не втянулись…

— По самое темя! — признался Прокимнов с тем же удальством. — Убил бы отца позавчера, Александра нас растащила.

Капустин помнил отца Ивана, жилистого, статного шлюзовского диспетчера, молчаливого и настороженного. В свободные дни он брался за всякую работу и все делал на совесть. После фронта, молодой, контуженый, он стал терять зубы, маялся ими, наловчился сам, запершись в сарае, рвать их, но не лечил, будто на земле еще не родился первый дантист, — нетерпеливо ждал, когда расстанется с последними и поставит два ряда железных, не причиняющих страдания зубов. Сколько бы ни выпил, на ногах стоял крепко, вышагивал ровно и попутно железной хваткой стискивал все, что шло под руку, то ли для упора, то ли давая понять всему миру, какая в его руке сила.

— Я к Александре в избу жить ушел, а то бы нам не поладить. — Спиннинг он снова придержал на коленях, грузило ушло под воду, а снасточку с обмякшим кузнечиком течением то выносило вверх, то прятало. — Позавчера рождение Александры праздновали, мы с ней к соседям за стульями вышли, а он внука на табурет, красного вина заставил выпить и говорит: давай ругайся!

— На кого? — не понял Капустин.

— В белый свет! В дым! Матом! — ожесточенно выкрикивал Прокимнов, а лицо его диковато скалилось в улыбке. — Знаю я эту науку, он и меня ломал сызмальства.

— Что ж он, внука не любит?

— Лю-юбит! — Иван поразился нелепому вопросу. — Именно что любит, погордиться хочет: вот он у нас какой, только соску выплюнул, а матом волка с ног сшибет. Трезвый он того не сделает, — добавил справедливости ради Прокимнов, — а в темноте злой. Черный! — выкрикнул он. — Мишка стих выучил, Александра два раза вслух прочитала, а уж он усек, на память знает…

«Черный»! — вспомнил Капустин деревенское прозвище Прокимнова. Мосластый, худой, с лицом более темным, чем у Ивана, — даже среди зимы будто в страдном июльском загаре, и глаза черные, сухие, как древесные угли, без бархатистости, которая так красила Ивана. Черный, казалось, и на изломе темный, он трезвый был сама справедливость, любому начальству неудобную правду в глаза режет; за трезвым иди смело, все будет по чести, и вдруг — человека не узнать, откуда только прет малодушная злоба, хитрость и лакейство.

— Детей поберечь надо… — сказал Капустин: слова были верные, но немощные, в худом значении учительские, и Прокимнов не ответил, скучно, постно сложил губы — такое он слышал, и не раз, а как делу помочь? Забросил снасть некрасиво, будто колуном махнул, и повел ее резко, напрямик.

— С детьми приехали? — Он смотрел в несущийся мимо поток и ожесточенно терся небритым подбородком о заношенную тельняшку, поддетую под рыже-коричневый пиджак. Полы пиджака вывернуты и стянуты поясом, резиновые сапоги на нем высокие, под пах. — Рыбы возьмите им, сколько надо…

— Детьми пока не обзавелись. Жена у меня тоже учительница, — сообщил зачем-то Капустин. — Малышей учит.