Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 125

На сухом сером асфальте ни людей, ни машин, будто все расступилось, открыв дорогу Сергею. В январе, на крещенье, когда Сергей шел от матери в правление колхоза наставлять Братенкова, деревенское безлюдье оглушило, помнилось тревожным, задуманным против него, теперь же простор распахнулся призывно, торопил, поощрял, в нем одном, Сергее, признавал судью. Неужто он нисколько не хозяин в родной избе? Хоть один-то угол по праву его — было по углу на каждого, — на мать, на отца, на Зинку и на него, младшего, а теперь что же — все Евдокии, что ни взбредет ей в голову, то и будет? Есть, есть там и его — выщербленный порог и прохладные среди лета половицы — те же, какие были, Евдокия и не покрасила их за четверть века. Рябой Братенков в бабьем кожушке представился слабым и недостойным: за ним и правды-то нет, иначе бы не вилял, не бил на чувства, не хаял бы отца, не мазал бы его, мол, фельдшерица какая-то убивалась, на мертвую грудь падала. Зря он тогда спустил рябому всю его брехню… Сергей замотал головой, — пугая сбитого с толку электрика, со стоном, со скрежетом зубовным, — от обиды, что мать обманула его, он к ней всю жизнь с открытым сердцем, а она хитрит, хитрит и брешет.

Впереди проселок, редкие, чахлые по небывалой суши клены, разрезанный дорогой пологий холм, матерые яблони старого совхозного сада. Сергей сказал съехать на проселок.

— А говорил, до самой избы асфальт, — подчинился Николай.

— Хочу с тыла подъехать — не полошить. — И добавил с пьяной обидой: — Я в гости не зван. — Проселок был весь выбит, машину трясло, окутывало тяжелой пылью. — Погоди, букет соберу: на свадьбу без подарка нельзя.

Рвать стал, что под руку шло у самой дороги, не цветы — бурьян, одуванчики, на стеблях-трубочках, роняющих молочный сок, все серое, задушенное пылью.

Приседал на корточки и размашисто, будто в руке серп, вслепую сгребал сухие стебли, ломал, рвал с корнем, складывал в охапку, притискивал к груди левой рукой. Потом на каждый толчок и бросок машины монотонно повторял:

— Езжай. Не сядем. Нипочем не сядем! Видишь, сушь какая. В дождь сели бы, а теперь не-е-е…

Еще свернули и оказались у речной осыпи, под редкими вековыми соснами. Под ними лежало мертвое русло речушки, прораставшее травой и кустарником. Николай не решился ехать по мосту, устланному деревом вразброд и наспех, — где старыми надтреснутыми плахами, где бревнами. Решил пройти по мосту, ногой постучать, не калечить машину и голову не класть из-за шального дружка.

А Сергея потянуло вниз, на песчаное ложе. Неужто воды не осталось нисколько, ведь была, была, столько ее бывало в детстве, что и рыбачили тут, и тонуть ухитрялись. Стал спускаться — нога зацепилась, что-то держало сапог. Сергей дернулся влево, почувствовал, как чья-то пружинистая, твердая и неласковая рука прихватила его за плечо. В мгновенном страхе кинулся вперед и упал на песок.

Над ним простирала корявые корни сосна. Половина ее корней еще была в земле, разбегалась широко и туда, где стоял «Запорожец», а другая половина повисла, переплетаясь, будто хватая воздух в судорожном желании выжить. Бурые, в узлах корни выглядели снизу, против заходящего солнца, черными. Сосна, казалось, клонится на Сергея и вот-вот упадет, раздавит его каменной и червонно-медной тяжестью. Сергей отполз в страхе, и когда снова взглянул на сосну, увидел только старое, обреченное дерево, сухую, отвердевшую материю без пользы живущих корней.

— Живой, играет весь, накроемся мы тут, — сказал Николай, вернувшись с моста к машине. — Переходи пехом.

Но переехали на удивление спокойно, попрыгали на бревнышках, одно, надломленное, сбросили, не заметив, вниз. Сергей оставил машину в укрытии, за недостроенным молокозаводом, и двинулся к дому Евдокии. Готовился распахнуть дверь, наподдать ногой, а вышло иначе: открывал не спеша, будто с угрозой, смотрите, мол, кто прибыл, — судьба явилась. Не обдумывал этого, пришло уже на крыльце, как внезапное прозрение и мудрый совет самому себе. Баян услышал издалека; и баян и чужие голоса, поющие «Уральскую рябинушку». Старался угадать голос матери, тот, что в глупую детскую пору дарил ему сладкие и непонятные слезы, и не находил его среди других голосов.

Мать почуяла его первая: медлительная дверь заворожила. Узнала сразу, хоть и стоял он в двери против заката, темный, черный. Поднялась, качнулась за столом, как с ней бывало и в беде и в счастье, выражая себя не суетным бабьим словом или криком, а певучим, животным каким-то движением всего тела — от маленькой ступни до стянутых пучком русых волос. Даже горло ей перехватило, сбился звук, только и достало, что на короткое хриплое:

— Сын! Сын… — Вздохнув и сжав правой рукой запястье больной левой, повторила: — Сын приехал.

Всякий тут знал Сергея сызмальства, впервые увидел его только баянист, новый завклубом. Оставив поющих — их песня уже и так споткнулась, он заиграл турецкий марш, показывая, что не лыком шит и знает, кому что положено. Бодрые эти звуки Сергей принял как помеху и, пожалуй, как насмешку; о баянисте он был наслышан от сестры, она оживилась с появлением в селе нового лица, хвалила его, но скоро начала хаять.

— Ну-ка помолчи! — Сергей с угрозой протянул руку к баяну и вдруг его осенило: — Об Зинке думать забудь… Много вас тут охотников! Я тебе за сестру голову оторву!



Баянист встал — высокий, в потертом пиджаке синего вельвета, с бантом на груди, сказал с достоинством:

— Вашей Зинаиде укротитель тигров нужен или беглый каторжник.

— А ты — интеллигенция! — возрадовался Сергей. — Ты себе цену знаешь. Ты клавишей закрылся… Тебя, тунеядца, не укусишь.

Самому муторно сделалось, что цепляется к баянисту; с тем ли он сюда шел? Странно, что людей мало, стол небогатый, будто не свадьба, а посиделки с пивом, и мать не в белом, на ней голубая строгая блузка навыпуск, с частыми пуговками под самый подбородок, и лицо кажется меньше и темнее прежнего от жаркого, нынешнего солнца, чистое до блеска, каким, помнится, было и страшное лицо Братенкова на крещенье, под закатным красным солнцем. Мать уже встала между баянистом и сыном, — забрала из его рук пыльный веник, за руку повела к столу.

— Вспомнил, вспомнил про меня, Сереженька, — радовалась она, и нисколько ее не пугало, что сын выпил: этого за ним не водилось, а случиться может со всяким.

Мать на каблуках, в старомодных туфлях, надеваемых так редко, что они и переживут ее; она в них повыше, по плечо сыну, и шаг ее непривычно громкий, не так, как всю жизнь, то босая, то в чулках, то в разбитых валенках, будто не ходит — шастает беззвучно, шелестит ступней по полу.

Сергей недоуменно огляделся, то ли покивал односельчанам, то ли посетовал на крайнюю, скупую бедность свадьбы: Нюшкиного пива вдосталь, а вина мало, и закуска рядовая: соленые рыжики, огурцы, квашеная, пестрая от моркови капуста, яйца, сало, холодец… Воровская свадьба, хоть и на людях, а воровская, тайная.

— А жених где? — спросил Сергей.

— У меня женихов — полдеревни, Сереженька. — Мать, может, и поняла, куда он метит, но виду не показала, улыбнулась сухим ртом, на миг подобрала нижнюю губу, будто прикусила изнутри. — Хороши женихи, одна беда — с войны не пришли. Там наши женихи легли.

— Твой пришел! — ломился напрямик сын.

— Пришел, а и его война взяла… Не помнишь?

— Не взяла: к тебе пришел.

— Был… — сказала опустошенно, будто не о муже и не о мужике, о самой жизни. И заговорила торопливо, чтобы повернуть и сына к другому: — У меня председатель в гостях сидел… Перед тобой ушел. Тут и сидел, где ты сидишь… Не встретились вы?

— Это место жениха! — Сергей приподнялся со стула, показывая, что готов уступить, и оседая обратно. — Здесь ни сыну, ни председателю не положено — же-ни-ху!

— Ты сам вспомнил, Сережа? Про меня-то сам вспомнил? — спросила ласково, прощая нетрезвую болтовню.