Страница 11 из 125
Над ними пролетали серые тонкие кузнечики, случалось, из крапивы срывались, покачивая стебли, и зеленые, крупные, как саранча, в вышине шелестела тронутая ветром листва тополей, жеребенок дышал почти неслышно, поджарый живот и бок в курчавом светлом волосе чуть колыхались перед глазами Леши. Порой жеребенок вздрагивал, и копытца толкали мальчика, но и это прикосновение казалось ему нежным — залогом будущей долгой дружбы. Многое заботило Лешу: нужно собраться к завтрашнему переходу на луга, повидать дружков, которым он не успел сказать о новой должности, нужно сбегать на субботнюю картину, но все это были пустяковые заботы, потому что решилось главное — жеребенок будет жить, привяжется к нему, будет засыпать рядом с ним, есть из его рук, а к зиме никому и в голову не придет избавляться от жеребенка. Его запишут в книгу, и он будет пастись в табуне наравне со всеми. «Вот только имя ему надо дать… — думал мальчик, засыпая. — Имя надо, без имени его в книгу не запишут…»
Проснулся он от толчка: жеребенок испуганно поднялся, оттолкнувшись от Леши копытами. В нескольких шагах от них стояли фельдшер Федя и конюх Гаврила Михайлович, в чистых рубахах, сытые, хлебнувшие вина по случаю субботы.
Мальчик испуганно вскочил на ноги, как будто их приход таил в себе что-то недоброе. А между тем они смотрели на него и на жеребенка ласково, жалостливо, с пьяным сочувствием.
— Чего? — строго спросил мальчик.
— Шел бы домой, Алексей, — сказал Федя. — Не майся.
— Чего я там не видел! — Леша подошел к жеребенку, погладил его по теплому крупу.
— Видишь, встретились с тобой… приманил ты их лаской, — говорил конюх, сбиваясь нетрезвой мыслью к нынешнему утру. — Ласкать каждый горазд, а охранить не могут…
— Я, что ли, виноват?! — обиделся Леша.
— И я и ты, всяк виноват… Ты сказал: иди, Демон забежал, пасти можно… Вел я их и на котлеты перевел. Я и сам-то чуть живой, Леша, меня током ка-ак шибанет, только я в резине, устоял, а им концы.
— Не шибало вас, — угрюмо сказал Леша. — И этот живой.
— Кончат! Не зря говорят: кобыла за делом, а жеребенок и так.
— Чего ты ему имени не дал? — тихо спросил мальчик, будто и в этом заподозрил теперь умысел.
— Не давалось оно мне, колдовал-колдовал, может, тысячу имен в голове перебрал, все не по нем, все, видишь, низко получалось. Теперь, в пустой след, придумал, — сказал он, виновато улыбнувшись.
— Какое?
— До-очка, — шепнул конюх. — До-очка! А ни к чему, Федя и ее сделает.
— Чего болтаешь! — осерчал фельдшер. — Нешто мое дело живую скотину резать? Пущай ходит, — сказал он с пьяным великодушием и взмахом руки охватил полмира. — Пущай живет!
Фельдшер приказал Леше увести жеребенка в конюшню, чтобы Демон в темноте не пришиб его ненароком, и обещал с рассветом выпустить на участок.
— Я его завтра с собой беру, — на всякий случай сказал им Леша. — В луга. Он при мне будет… Профессор с председателем сговорился, — солгал он.
— Начальству виднее, — кивнул Федя.
— Ты можешь, ты заберешь, ты теперь в должности, — поддакивал конюх и шутовски подмигивал фельдшеру, забыв в эту минуту и утренние слезы, и неизбежно ждавшую его боль, расплату за выпитое вино. — Ты добрый… и скотина тебя любит!
Долго слышался мальчику голос жеребенка, хоть он один только раз и заржал, когда Леша был у калитки; заржал коротко и недоуменно.
С этим обращенным к нему одному голосом осиротевшего жеребенка, не слышным ни отцу с матерью, ни сестренке, на голову обогнавшей Лешу ростом, он и уснул, а во сне вернулся в конюшню, вышел на волю под большую луну, и втроем — вместе с Демоном — они бродили по пояс в траве, прислушивались к шуму реки, к крикам лягушек в болоте, к запевшему неурочно, среди ночи, соловью, и, как только он запел, в распахнутых воротах ветучастка появилась белая орловская кобыла. Жеребенок не бежал ей навстречу, смотрел с обидой, с укоризной, но надолго его упрямства не хватило, и он кинулся к матери со всех ног. А Леша, увидев, что все устроилось и он больше не нужен жеребенку, вспомнил о должности, заметив вдруг, что небо посветлело и там, где только что спокойно проплывала луна, стояло палящее солнце, испугался, что опоздал в табун, и в страхе проснулся…
Солнце еще не взошло. В кустах сирени, среди жестких метелок семян, заменивших белые соцветия, пел соловей. Ровный, отрезвляюще ясный свет разлился вокруг, и, едва он коснулся ресниц мальчика, едва промыл его глаза, необъяснимая тревога охватила сердце.
Он бежал через деревню с солдатской сумкой отца в руке и краюхой хлеба под мышкой, на ходу строил планы, как он спустится с жеребенком к парому, а если никаких распоряжений о жеребенке не будет, он перевезет его на лодке и спрячет в кустах у старицы.
Ворота ветеринарного участка были привычно распахнуты, но сегодня в их разверстости мальчику почудилось что-то неладное, какое-то опустошение и разор. Порывами налетал ветер, створки ворот поскрипывали, калитка стучала о забор, а дом, в котором жил профессор, стоял спиной к ветру, белые занавески на окнах чуть шевелились, будто их касались детские пальцы — хватали и не могли ухватить.
Пусто было на участке: ни Демона, ни жеребенка. Ворота конюшни тоже были открыты, в пахнувшем навозом и кожами полумраке не было никого. Ветеринар уехал на бричке, земля у конюшни была порядком изрыта копытами Демона, — он не сразу, видно, дался в упряжку.
Бросив у конюшни хлеб и сумку, Леша побежал к лазу в заборе, оглядел склоны, липовую рощу, берег от шлюза до парома в надежде где-нибудь заметить белого жеребенка. Все вокруг просыпалось к жизни: по склонам растеклись овцы, меченные цветными, заплетенными в шерсть ленточками, брели коровы и нежные телочки, кто-то возился у лодок, черпал воду, женщина в белом платке стояла на пароме, у перил, черно-желтый катер тащил по реке цепочку порожних сухогрузных барж — малыша не было нигде. «Может, он за мерином увязался?» — подумал было мальчик, но и это вряд ли могло случиться, ветеринар прогнал бы жеребенка, он наверняка поехал на станцию за женой.
И вдруг Лешу осенила простая мысль: жеребенка взял на свой участок профессор! Конечно же он, никто другой… Вчера у него болело сердце, он не смог пойти в правление и малыша взял к себе. С мгновенно сбившимся дыханием, будто он пробежал уже не один километр, Леша кинулся туда, мимо дома и рабочего двора, к ограде участка, заглядывал в щели между жердями. Он шел и шел, надеясь, что найдет жеребенка в самом конце усадьбы, в обширной выгородке, где росли деревья и сочная трава, которую не всякий год косили.
Жеребенка не было.
Мальчик побрел обратно, заглядывая внутрь без надежды, а так, на всякий случай. И когда Леша вышел на тропинку у дома, он увидел под высоким окном жену фельдшера с плетенной полукружьем корзиной, с которыми здесь ходят по грибы и носят от реки тяжелое ополоснутое белье.
— Это другое, нежное мясо, — певуче говорила рябая опрятная жена Федора, счастливая тем, что торгует сама и деньги пойдут в многодетный дом, а не на баловство. — Оно лучше телятины… Я б и не продавала, да мы котлет вчерась с кобылы понаделали много, а снег в погребе сошел, долго мясо не улежит.
Она подняла в вытянутой руке тяжелый кусок мяса, а другая рука, протянувшись из окна, трогала это мясо.
На миг слезы изнутри обожгли глаза Леши, но не пролились далеко, а тут же и высохли на горящих веках, на вспыхнувших огнем щеках.
— Как ему не быть нежным, — она проталкивала мясо выше, отдавала его в другие руки. — Он и месяца не прожил. Хорошо, конюх с мальчишкой насмерть не убился…
— Не смей брать, Надя! — прогремел протестующий бас профессора. — Я запрещаю!..
— Зачем ты кричишь, — люди спят.
— Я не стану его есть, слышишь! — много тише негодовал профессор. — Это безнравственно. Ты знаешь мой взгляд, мои убеждения.
— Знаю, знаю… — сговорчиво сказала жена.
Наклонившись, она что-то шепнула жене фельдшера.
Женщины встретились у калитки двора. Леша притаился за густой крапивой, в трех шагах от них, не в силах убежать. Жена фельдшера вынула безмен, но профессорша мягко остановила ее («Что вы, зачем? Я вам верю…») и приняла мясо на сложенные в несколько слоев газеты.