Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 123



Вообще, он нередко действовал как искусный бренд-мейкер — самовыражаясь, строил свой образ и продвигал его на рынке имиджей, знаков, символов, тайн… При этом, подобно мастеру управления выбором, предпочитал прямой рекламе косвенные, но сильные инструменты. То есть предъявление публике набора характерных моделей поведения и подходов к бытию, через своих героев. И часто очень легко было увидеть: какие из них автору близки, какие он отвергает, а какие может принять в крайнем случае.

У Аксенова очень личные и серьезные отношения с героями, в которые он вовлекает читателя, умело предлагая ему выбор между рядом образов, характеров и способов жить, выраженных в словах, облике и поступках, определяющих судьбу персонажей. Причем предлагая так, чтобы читатель соотнес их с личным выбором в личной действительности, лежащей вне романа — здесь и сейчас — в реальности.

В чьей команде лично выпредпочли бы играть, ну, скажем, в романе «Скажи изюм»: в «фишке» генерала Планщина, майора Кростя, капитана Слязгина, соглядатая Клезмецова? Или — в «Новом фокусе» Макса Огородникова, Шуза Жеребятникова и Славы Германа? А может, метались бы между злодейством и гением, подобно оперативнику Володе Сканщину? Ну, хорошо, а с кем вы здесь — в земном бытии, столь ловко смоделированном автором и с понтом укрытом под видом вымысла?

Можно и уклониться от ответа на такие вопросы. Человеку свойственно уклоняться от самоопределения. Но от необходимости строить отношения с людьми и социальными системами и связанных с нею вызовов, выборов, выходов, иллюзий, поражений, побед, работ над ошибками и т. п. — уклониться сложнее. Рано или поздно они требуют отношения к себе, а где его взять без самоопределения?

Сам Аксенов по ряду вопросов определился давно и навсегда, а по многим — нет. Отсюда в его книгах немало героев, с которыми у автора нет полной ясности. Таков в «Любви к электричеству» красный делец Красин — достойный вроде человек, а — большевик, и как к нему относиться? [261]Таковы в «Острове Крым» режиссер Виталий Гангут и умный официант режима Марлен Кузенков; первый — мастер в поисках свободы, но при этом беспредельный циник; второй — не лишенный отваги и порядочности мужик — но весь (прямо как Красин) во власти тоталитарной основополагающей идеи, цапка режима. Таковы в «Бумажном пейзаже» Игорь Велосипедов и почти все женщины, созданные Аксеновым.

Впрочем, «Кесарево свечение» — это другое время и другой текст. Если «Остров» — роман культурно-политического протеста, противопоставление воображаемой свободной России ракетно-балетному убожеству СССР, то «Свечение» — роман-рассуждение о сложности бытия в мире, где нет КПСС и КГБ и их отсутствие — вызов. Ибо заставляет задуматься: где она — чаемая свобода, ради которой слова и слезы? Где пространство вольного полета для сочинителей и книгочеев? И только ли эти буквы им мешали?

Итак, другое время попросило других текстов. Других, но построенных на тех же основаниях. К середине 1980-х Аксенов уже почти 30 лет говорил читателям: вот подлецы, а вот достойные подражания герой и героиня, как я их вижу. Но, учтите, подлинными они станут тогда, когда вы, уважаемые читатели и читательницы, начнете с них делать жизнь. То есть с тех, кого я — сочинитель — предъявляю вам как примеры.

Так писатель обращался к аудитории с отчасти скрытым в сюжетных и диалоговых перипетиях призывом: разделить его мировоззрение, высказанное через истории персонажей. Это есть почти в каждом аксеновском тексте с самого начала… В «Коллегах» к этому зовут друзья-врачи и все хорошие люди. В «Звездном билете» — опять же друзья, девушка, рабочие в элегантных костюмах, рыбаки и старший брат героя. В «Апельсинах из Марокко» — все геологи, буфетчицы, матросы и капитаны, девушки, журналисты, строители, бичи… То есть, если хочешь так, как он, — у нас для всех один закон: вали на Колыму, Курилы, Сахалин, в Америку. Давай. Пробуй.

В «Апельсинах» автор говорит советскому читателю: можно. И это разрешение становится его девизом на многие годы. Можно любить (иначе гибель); можно носить бороду (даже инженеру); можно писать стихи (даже если ты матрос); можно танцевать много раз один и тот же танец под пластинку «на костях»; лопать апельсины, не стесняясь, что в первый раз; можно бичевать и пить в столовых шампанское. При этом в стране, где большинство желаний проходили под грифом «нельзя», это не могло не вызывать аллергии у тех, кто не умел жить без «нельзя» и хотел навязать его всем. И потом, кто он такой — этот писатель, мальчишка, чтобы что-то там разрешать, предлагать читателям веер возможностей?

А он не унимался. В как бы детской повести «Мой дедушка — памятник» предлагал читателю (кроме примеров для подражания) еще и образ жизни, очень не схожий с тем, каков он у «простого советского» человека. Побуждал желать приключений, плаваний и полетов в края, бывшие для пионеров (да и большинства граждан СССР) все равно что другими планетами. Тогда тропические острова да и столица Великобритании, где сейчас, говорят, проживает до трехсот тысяч дам и господ из России, были за пределами всех вообразимых возможностей большинства читателей. Меж тем путешествие — одно из самых трепетных детских мечтаний. Но как же с ним быть, если перед тобой знак: нельзя!

А автор говорил им: можно. Только сперва сделайте так, чтобы стало можно. Вот такая подрывная мысль. От нее — если додумать — лишь шаг до понимания: надо изменить жизнь, изменить систему. И — езжай. Танцуй. Носи, что хочешь. Читай и пиши, что хочешь. И даже выбирай, ежели хочешь, из многих партий и взглядов. А то и совмещай их, почему нет?



Может ли мировидение быть полифоничным? Судя по текстам Аксенова — да. Он делает его таким. Порой в одном герое сосуществуют жажда свободы и желание скрестить деспотического монстра с либеральной газелью, а под одной обложкой — целый сонм очень разных характеров. А то важное, что он не может вложить в них, делают и кричат случайные люди. Вспомните диалоги с шоферами в «Пора, мой друг, пора», в «Ожоге», в «Острове», в «Изюме»… Прислушайтесь к шоферам. Они дело говорят…

А что говорит Аксенов? Среди прочего — две вещи. Первая: почему возможности воображения и действия должны принадлежать только мне и моему герою, а не любому из вас? Вторая: «…да неужели же онивот так всё наше сожрут?» Эти, как назвал их в «Острове Крым» Виталий Гангут, лжецы, демагоги, взяточники, ханжи, дебилы, самодовольные мизерабли, подонки общества, стукачи, выкидыши сталинизма. Буду я считаться с этим говном! Или я не в силах сделать то, что считаю и называю нашим — творчество, страну, будущее — действительно своим?

Однако это — не философия. А та же идеология, что и в «Ожоге», «Изюме», «Московской саге», «Пейзаже», «Желтке», «Москве-ква-ква». В последних же четырех романах Аксенов вступает в преддверие обобщений куда более емких, чем осуждение совка и побуждение к творческому бунту. Он вырывается за границы борьбы «западничества», как верности ценностям и обычаям свободного мира, и «советчины», как привычки к послушанию. За пределы зоны, где трутся в потной борьбе «Варшавский пакт» и «агрессивный блок НАТО», «тоталитарное варварство» и «атлантическая цивилизация», «большевистское рабство» и «общество равных возможностей».

Эта важная, но очень нудная битва, похоже, утомила писателя. Опостылела.

А с другой стороны, победа обернулась чем-то негаданным, чему Аксенов не нашел названия. Его изумляли его читатели: «…с 88–89-го годов им открывают тайны этого страшного государства. Всех этих дыр в затылках, этих страшных захоронений, пыток… И ни черта не действует!» Ему в ответ — о пропаганде, а он: «…у меня была запись на телевидении, и тут все телевизионщики стали говорить, что на них давление колоссальное… Я интересуюсь… Вам кто звонит? А они: „Наши сами туда звонят…“» [262].

Утомительное дело — победителю режима размышлять на склоне лет о таких коллизиях. Не случайно он заводит разговор о жизни земной и жизни вечной. О правде и грехе. О Боге и его враге. О вере и неверии. О Церкви, о любви. О времени. О человеке… Обреченном на муки и творчество, без которых, как думает автор, нет мочи сыскать свободу. Такую прекрасную, желанную, возможную, но ускользающую, незавершенную и мятежную, как частица дабль-фью в «Золотой железке». Ведь это за ней так вдохновенно устремлялся Байрон. За коим поспешали Хемингуэй и прочие байрониты. И спешат по сию пору. А до отмеренного ему дня мчался и чудесный мечтатель Аксенов.

261

Говорят, в 1980–2000-х годах Аксенов не раз подчеркивал: «Сейчас я написал бы о нем совсем по-другому».

262

«О байронитах, лисах и земле». Интервью Максиму Мальцеву // журнал DE I/Desilusionist. 2007. № 9.