Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 80

Она поставила стакан; ее бледные щеки немного порозовели от горячего грога.

— Они не хотят слышать того, о чем мы им говорим… Иногда я себя спрашиваю, не лучше ли оставить их в покое?

— А чем тогда займетесь вы?

Она чуть улыбнулась:

— Я вернулась бы на юг, там моя родина. Я спала бы в гамаке под пальмой и позабыла бы обо всем.

— Почему бы вам так и не поступить?

— Я не могу, я не смогла бы забыть все увиденное. Слишком много нищеты и страдания: с этим трудно смириться.

— Даже если бы вы были счастливы?

— Я не была бы счастлива.

В тусклом зеркале напротив нашего столика я видел ее лицо, влажные локоны под черным капором и ее усталые бархатные глаза.

— И все же мы трудимся не напрасно, как вы думаете? — спросила она.

— Разумеется.

Она передернула плечами и посмотрела мне в глаза:

— Почему вы никогда не говорите того, что думаете?

— Просто я ни о чем не думаю.

— Это не так.

— Уверяю вас. Я не в состоянии ни о чем думать.

— Почему?

— Давайте не будем говорить обо мне.

— Но я хочу говорить о вас.

— Слова имеют для нас с вами различный смысл.

— Я знаю. Вы однажды сказали Арману, что вы не из этого мира. — Ее взгляд коснулся моих рук и снова вернулся к лицу. — Но это неправда, — продолжала она. — Вы же сидите напротив меня, мы беседуем. Вы человек, пусть со странной судьбой, но вы принадлежите этому миру.

Она говорила напористо, ее голос ласкал и звал; и в глубине, под слоем остывшей лавы и пепла, что-то шевельнулось. Шершавая кора старой липы прижималась к моей щеке, платье в лиловую полоску таяло в глубине аллеи.

— Если бы вы захотели, я могла бы стать вашей подругой.

— Вам не понять. Никто не в силах понять, кто я такой.

— Ну так объясните мне.

Я покачал головой:

— Вам нужно выспаться.

— Я не хочу спать.

Она сложила руки, как прилежная ученица, но кончики ногтей царапали мрамор столешницы. Она была одинока и рядом со мной, и со своими товарищами, одинока в мире, со всем тем грузом страдания, который она взвалила на свои плечи.





— Вы несчастливы, — сказала она.

— Да.

— Ну вот видите! — воскликнула она с внезапной горячностью. — Вы же видите, что тоже принадлежите к миру людей; вас можно жалеть, вас можно любить…

Смеясь, она вдыхала запах роз и цветущей липы: «Я знала, что вы были несчастны». А я сжимал древесный ствол и думал: стану ли я снова живым? Под застывшей лавой клубился чуть теплый пар. Я знал, что она уже давно любит меня.

— Однажды вы умрете, и я забуду вас, — сказал я. — Разве это не делает нашу дружбу невозможной?

— Нет, — возразила она. — Даже если вы меня забудете, наша дружба останется жить в прошлом и будущее не сможет ее разрушить.

Она подняла глаза, и взгляд их затопил ее лицо.

— Я принимаю будущее, в котором вы обо мне забудете, и прошлое, в котором меня не было: это часть вас, и именно вы сидите в эту минуту передо мной со своим прошлым и будущим. Я часто об этом думала и говорила себе, что время не сможет нас разлучить, если только… — Она запнулась и быстро проговорила: —…Если только вы согласились бы стать моим другом.

Я протянул ей руку. Впервые за века, несмотря на долгое прошлое и бесконечное будущее, благодаря ее любви я полностью уместился в настоящем, я был вполне живым. Я был мужчиной, которого любит женщина, человеком, пусть и со странной судьбой, но не чужаком на этой земле. Я тронул ее пальцы. Всего одно мое слово, и мертвая корка растрескается, и жизнь снова забурлит; мир обретет лицо, и придут ожидания, радость и слезы.

Она очень тихо сказала:

— Позвольте мне вас любить.

Несколько дней, несколько лет; и вот уже ее иссохшее тело простерто на смертном ложе; все краски смешались, небо погасло, и запахи умерли. «Ты забудешь меня». Ее лицо застыло в овальной раме. И нет уже слов, чтобы сказать: ее здесь нет. Гдеее нет? Ведь я не чувствую утраты.

— Нет, — сказал я. — Все это ни к чему. Не надо.

— Неужели я для вас ничего не значу?

Я смотрел на нее. Она знала, что я бессмертен, она осознала смысл этого слова — и она любила меня: она была способна на такую любовь. Если бы я еще мог пользоваться человеческими словами, я сказал бы: «Вот самая великодушная и самая страстная, самая благородная и самая чистая из женщин, которых я знал». Но эти слова уже ничего для меня не значили. Лаура уже была мертва. Я отпустил ее руку.

— Так и есть. Вам этого не понять.

Она поникла и перевела взгляд на свое отражение в зеркале. Она была одинокой и усталой; ей предстояло состариться в одиночестве и унынии, не получая ничего взамен расточаемых ею даров, которых у нее никто не просил, — состариться подле этих людей, в борьбе за них, без них, против них, сомневаясь в них и в самой себе. В моем сердце что-то еще чуть теплилось — это была жалость. Я мог вырвать Лауру из ее жизни; остатки моего состояния позволяли мне увезти ее в теплые края, где она могла бы вытянуться в гамаке в тени пальм, а я говорил бы ей слова любви.

— Лаура.

Она робко улыбнулась: в ее глазах еще светилась капля надежды. И Беатриче склоняла над красными с золотом манускриптами потухшее, одутловатое лицо. Я сказал тогда: «Я хочу сделать вас счастливой!» — и потерял ее более безнадежно, чем Антонио. Она улыбалась, но чем эта улыбка лучше ее слез? Я не мог дать ей ничего. Что можно дать людям, если не хочешь ничего получить от них взамен? Надо было любить ее. Я не любил. Я ничего не хотел.

— Возвращайтесь к себе, вам надо поспать, — сказал я. — Поздно!

Будто послушные невидимым нитям, в кипарисовой аллее шевелились пятна света, они всё шевелились и не могли угомониться; волна набегала и отступала, брызги пены взлетали и опадали, все та же волна и всякий раз другая, а муравьи сновали туда-сюда, сотни муравьев, сотни раз один и тот же муравей. В редакции газеты люди сновали туда-сюда, подходили к окну, возвращались, хлопали друг друга по плечу, садились, вставали, их голоса гудели. С порывами ветра дождевые струи хлестали по стеклу, семь цветов радуги, четыре времени года, и все разом говорили; неужели это и есть революция? Для успеха революции требуется… для блага Италии, ради Кармоны, во имя Империи… голоса гудели, рука судорожно сжимала эфес шпаги, рукоятку пистолета, они готовы были умереть, чтобы доказать свою правоту.

— Я хочу посмотреть, что происходит, — сказала Лаура. — Вы не откажетесь пойти со мной, Фоска?

— Ну конечно.

На улице было полно народу. Косой дождь хлестал по тротуарам и крышам; у некоторых прохожих над головой были зонты, но большинство шли сквозь ночную сырость с непокрытой головой. «Настал день нашей славы…» Они пели, размахивая флагами и факелами; дома были освещены, на стенах горели плошки и бумажные фонарики, на перекрестках с ветром и дождем боролись большие костры. «К оружью, граждане!» Они пели. Из кабаков неслись возгласы веселья и гимны, вопли дерущихся и смертельные хрипы. День возмездия наступил. «К оружию!» Они хлынули на улицы, они танцевали вокруг костров, они размахивали факелами. Все та же пена и всякий раз новая. Они кричали: «Долой Гизо!» У многих были ружья через плечо. На губах Лауры играла странная улыбка, и она высматривала что-то вдалеке, я не мог понять, что именно. Сидя в лодке посреди тихой воды он пристально вглядывался в невидимое устье реки, то ли впадавшей в Море Кортеса, то ли нет.

— Не ходите туда!

Какая-то женщина, выглядывая из приоткрытой двери, махала нам рукой, чтобы мы повернули обратно. Улица перед нами была почти пуста, послышались выстрелы. Люди остановились. Лаура схватила меня за руку и потащила вперед.

— Это опасно, — сопротивлялся я.

— Я хочу знать, что происходит.

Первое, что мы увидели, был человек в рабочей блузе: он лежал ничком и будто пытался своими раскинутыми руками уцепиться за мостовую, прежде чем смерть одолеет его; другой широко раскрытыми глазами смотрел в небо; кто-то еще стонал. С соседних улиц подходили люди с носилками, их факелы освещали залитую кровью мостовую, на которой лежали убитые и раненые; вся мостовая была усеяна зонтами, тростями, шляпами, осколками фонарного стекла, рваной одеждой. Улицы Рима были красны от крови, и собаки грызлись за право ухватить в ручейках что-то бело-розовое; выли собаки, были обращены к луне лица раздавленных конскими копытами женщин и детей, мухи роились вокруг тел, распластанных на утоптанной земле возле бамбуковых хижин, и из пыли, поднятой вооруженными людьми, поднимались стоны. Двадцать или шестьдесят лет жизни, потом смерть.