Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 238

Он бы, разумеется, ответил, что наслаждаться — это еще не все: здесь должен быть особый язык. Нужно, чтобы удовольствие было обратной стороной отречения, чтобы сластолюбец чувствовал в себе еще и задатки героя, святого. Однако многие женщины весьма преуспели в том, чтобы примирять свои удовольствия с высоким представлением о собственной персоне. Почему же мы должны верить, что нарциссические мечтания Монтерлана имеют большую ценность, чем фантазии этих женщин?

Ибо в действительности речь идет о мечтаниях. Поскольку Монтерлан не признает никакого объективного содержания в словах, которыми жонглирует: величие, святость, героизм, — они становятся просто игрушками. Монтерлан побоялся рискнуть своим превосходством среди людей; чтобы и дальше упиваться этим возбуждающим вином, он удалился на небеса; ведь Единственный наверняка обладает верховной властью. Он запирается в кабинете миражей: зеркала до бесконечности возвращают ему его собственное отражение, и он верит, что довольно его одного, чтобы населить землю; но он всего лишь затворник в плену у самого себя. Он думает, что свободен; но он отчуждает свободу в'пользу своего эго; он ваяет статую Монтерлана по канонам, заимствованным в лубочном искусстве. Альбан, отвергающий Доминик из–за того, что зеркало отразило лицо простака, — хорошая иллюстрация этого рабства; простаком можно быть только в глазах другого человека. Гордый Альбан подчиняет свое сердце этому коллективному сознанию, которое сам презирает. Свобода Монтерлана — это поза, а не реальность. Поскольку действие для него невозможно за неимением цели, он довольствуется жестами; он — мим. Женщины для него — удобные партнеры; они подают ему реплики, а он забирает главную роль, венчает себя лаврами и дра-

«Мы требуем создания организма, который обладал бы неограниченной властью по пресечению всего, что, по его мнению, способно нанести Урон человеческому достоинству французов. Нечто вроде инквизиции во имя человеческого достоинства французов» («Июньское солнцестояние» — «Solstice de Juin», p. 270).

пируется в пурпур: но все это происходит на частной сцене; оказавшись на площади, в лучах настоящего света, под настоящим небом, актер плохо видит вокруг себя, плохо стоит на ногах, спотыкается, падает. В припадке здравого смысла Косталь восклицает: «Какой же, в сущности, вздор все эти «победы» над женщинами!» 1Да, ценности, подвиги, предлагаемые нам Монтерланом, — просто жалкий вздор. Высокие деяния, которыми он упивается, — это опять же всего лишь жесты, но никогда не свершения: его приводят в волнение самоубийство Перегрина, дерзость Пасифаи, изысканное поведение того японца, что дал укрыться под своим зонтом противнику, перед тем как свирепо наброситься на него на дуэли. При этом он заявляет, что «личность противника и идеи, которые он призван олицетворять, большого значения не имеют» 2. Такое заявление в 1941 году приобретает особое звучание. Любая война хороша, говорит он еще, какова бы ни была ее цель; сила всегда прекрасна, чему бы она ни служила. «Бой без веры — вот формула, к которой мы непременно придем, если хотим сохранить единственно приемлемое представление о человеке, а именно будем помнить, что он одновременно герой и мудрец» 3. Любопытно, однако, что благородное безразличие Монтерлана ко всяким начинаниям склонилось не к сопротивлению, но к национальной революции, что его царственная свобода избрала покорность и что секрет героической мудрости он искал не в маки, а у победителей, Это тоже не случайно. Именно к таким мистификациям приводит псевдовозвышенное в «Мертвой королеве» и «Мэтре из Сантьяго», В этих драмах, наиболее претенциозных, а потому особенно знаменательных, мы видим двух властных мужчин, которые приносят в жертву своей пустой гордости женщин, виновных в том, что были просто людьми; они желали любви и земного счастья — в наказание у одной отнимают жизнь, у другой — душу. И снова, если мы спросим: во имя чего? — автор высокомерно ответит: во имя ничего. Он не захотел, чтобы у короля были веские основания убивать Инее; тогда это убийство было бы всего лишь банальным политическим преступлением. «Почему я ее убиваю? Ведь есть же, наверное, какая–нибудь причина, но я ее не вижу», — говорит он. А причина в том, что солнечное начало должно восторжествовать над земной банальностью; но начало это, как мы уже видели, не освещает никакой цели — оно требует разрушения, и ничего более. Что касается Альваро, Монтерлан говорит нам в предисловии, что в некоторых его современниках ему интересны «их категоричная вера, их презрение к внешней реальности, их любовь к разрушению, неистовая страсть к ничему».

Этой самой страсти мэтр из Сантьяго и приносит в жертву свою дочь. Ее станут именовать красивым словом, отдающим мистикой. Ну разве не пошло предпочитать счастье мистике? На самом деле жертвы и отречения имеют смысл только в перспективе какой–то цели, человеческой цели; а цели, превосходящие любовь и личное счастье, могут возникнуть лишь в таком мире, где знают цену любви и счастью; «мораль белошвеек» подлиннее, чем феерии пустоты, потому что своими корнями она уходит в жизнь, в действительность, — а именно здесь рождаются более высокие чаяния. Легко представить себе Инее де Кастро в Бухенвальде, а короля бегущим в германское посольство в интересах государства. Немало белошвеек во время оккупации заслужили уважение, в котором мы отказываем Монтерлану. Лишенные содержания слова, которыми он сыплет в изобилии, опасны самой своей пустотой: сверхчеловеческая мистика оправдывает любое временное опустошение. По крайней мере в драмах, о которых идет речь, она утверждает себя с помощью двух убийств: одного физического, другого — морального; ожесточенному, одинокому, непризнанному Альваро недолго стать великим инквизитором, а непонятому, отвергнутому королю — каким–нибудь Гиммлером. Убивают женщин, убивают евреев, убивают женоподобных мужчин и иудействующих христиан, убивают все, что выгодно или принято убивать во имя этих высоких идей. Негативные мистические учения могут утверждать себя только через отрицание. Настоящий выход за пределы своего «я» — это позитивный шаг в сторону будущего, будущего людей. Лжегерой, стремясь убедить себя, что зашел далеко, что парит высоко, всегда смотрит назад или себе под ноги; он презирает, обвиняет, угнетает, преследует, мучает, убивает. Он считает себя выше ближнего из–за того зла, которое сам ему причиняет. Вот на какие высоты указует нам царственным жестом Монтерлан, когда прерывает свой «страстный поцелуй с жизнью».





«Как осел, вращающий ворот арабского колодца, я все хожу и хожу по кругу, ничего не видя, постоянно проходя по собственным следам. Только вода от моего хождения не появляется». Вряд ли можно что–нибудь прибавить к признанию, под которым Монтерлан подписался в 1927 году. Вода так и не вышла на поверхность. Может быть, Монтерлану следовало бы зажечь костер Перегрина — это был бы самый логичный выход из положения. Он предпочел искать спасения в культе самого себя. Вместо того чтобы отдать себя этому миру, обогатить который он был не в силах, он довольствовался тем, что смотрелся в него; он подстраивал свою жизнь под этот мираж, видимый ему одному. «Принцы чувствуют себя непринужденно в любых обстоятельствах, даже в поражении» 1, — пишет он; а так как он находит удовольствие в поражении, то считает себя королем. Из Ницше он вынес, что «женщина — развлечение для героя», и решил, что достаточно развлекаться с женщинами, чтобы быть посвященным в герои. Ну и все остальное соответственно. Как говорит Косталь; «Какой же, в

сущности, вздор!»

II Д. Г. ЛОУРЕНС, ИЛИ ФАЛЛИЧЕСКАЯ ГОРДОСТЬ

Лоуренса можно назвать антиподом Монтерлана. Его задача не в том, чтобы определить частные отношения между мужчиной и женщиной, но в том, чтобы вернуть их обоих в истинную Жизнь. Истинность эта не предполагает ни изображения, ни волеизъявления — она охватывает животную сущность, куда уходит своими корнями человек. Лоуренс страстно протестует против антитезы «пол — мозг»; в нем есть космический оптимизм, кардинальным образом противостоящий пессимизму Шопенгауэра; жажда жизни, выражающаяся в фаллосе, есть радость; мысль и действие должны проистекать именно из этой жажды жизни, чтобы не стать пустым понятием, бесплодным механизмом. Просто одного полового цикла недостаточно, ибо он замыкается в имманентности: он — синоним смерти; но и эта увечная действительность — секс и смерть — лучше, чем усеченное существование плотского humusl. Мужчине не только необходимо, как Антею, время от времени касаться земли; его мужская жизнь должна вся целиком быть выражением его мужественности, которая предполагает и непосредственно требует женщину; таким образом, последняя — это не развлечение, не добыча, не объект перед лицом субъекта, но полюс, необходимый для существования полюса с противоположным знаком. Мужчинам, не желавшим считаться с этой истиной, как, например, Наполеон, не удалась их мужская судьба — это неудачники. Спасение личности — не в утверждении ее исключительности, но в возможно более интенсивной реализации ее всеобщего характера: будь то мужчина или женщина, человек никогда не должен искать в эротических отношениях торжества собственной гордости или возвеличения своего «я»; использовать половой акт как орудие собственной воли — непоправимая ошибка; нужно сломать границы его, даже выйти за пределы сознания, отказаться от всякой личной независимости. Ничего не может быть прекраснее той статуэтки, что изображает женщину во время родов: «Ужасающе пустое, заострившееся лицо, ставшее абстрактным до незначительностипод грузом испытываемого ощущения» 2. Экстаз этот — не жертва и не уступка; 1Земля {лат.}.