Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 206

— Знаю, — сказала я, — она болтается в обществе Венсана и Сезенака; для нее это не лучшая компания. — Поколебавшись, я торопливо добавила: — И даже опасная компания; потому-то я и пришла к вам: раз вы питаете к ней дружеские чувства, увезите ее подальше от этих людей.

Выражение лица Ламбера внезапно изменилось; он выглядел очень юным и очень беспомощным.

— Не хотите ли вы сказать, что Надин принимает наркотики? Такое подозрение вполне меня устраивало, я сдержанно сказала:

— Не знаю; я не думаю, но с Надин может случиться все что угодно. Она на перепутье. Скажу вам откровенно: мне страшно.

Ламбер с минуту молчал, он казался взволнованным.

— Я был бы очень счастлив, если бы Надин поехала со мной, — признался он.

— Тогда попробуйте. И не отступайте: полагаю, сначала она откажется, такая уж она есть. Но вы настаивайте, возможно, вы спасете ей жизнь.

Три дня спустя Надин небрежно сказала мне:

— Представь себе, этот несчастный Ламбер хочет взять меня с собой в поездку!

— По всей Франции в связи с репортажем? Это будет очень утомительно, — ответила я.

— О! На это мне плевать. Но не могу же я бросить редакцию на две недели.

— Ты имеешь право на отпуск, вопрос не в этом. Но если тебе не хочется...

— Заметь, это было бы очень интересно, — сказала Надин. — Но три недели с Ламбером — слишком дорогая цена.

Главное, не следовало показывать, что я подталкиваю ее к этому путешествию.

— С ним действительно так скучно? — невинным тоном спросила я.

— С ним вовсе не скучно, — с раздражением ответила она. — Но он до того боязливый, до того чопорный, его все шокирует. Если я вхожу в бистро с дыркой на чулке, он строит такую рожу! Да что там, настоящий папенькин сынок! Ты знаешь, что он помирился с отцом? — продолжала она. — Какая бесхарактерность!





— Боже мой! Как быстро ты готова осудить любого! — возмутилась я. — Что тебе доподлинно известно об этой истории? И об отце Ламбера, и об их отношениях?

Я говорила с таким жаром, что Надин на мгновение была сбита с толку. Когда я действительно в чем-то убеждена, я умею убедить и ее; таким образом я наложила отпечаток на ее детство, но обычно, уступив мне, она хранила столько обиды, что я избегала использовать свое влияние. Однако сегодня меня приводило в отчаяние ее упрямое стремление перечить самой себе.

Она неуверенно сказала:

— Ламбер не может обойтись без своего дорогого папочки: сущий инфантилизм. Если хочешь знать, именно это меня и раздражает в нем: он никогда не станет мужчиной.

— Ему двадцать пять лет, и позади у него непростое отрочество. Ты на собственном опыте знаешь, как нелегко добиться самостоятельности.

— Ну я — совсем другое дело, я — женщина.

— И что? Быть мужчиной ничуть не легче. От мужчины сегодня столько всего требуют, и ты в первую очередь. У них молоко еще на губах не обсохло, а они должны изображать из себя героев. Это обескураживает. Нет, ты не имеешь права проявлять такую строгость по отношению к Ламберу. Скажи лучше, что ты не ладишь с ним, что это путешествие тебя не увлекает, тогда дело другое.

— О! В каком-то смысле путешествия всегда меня влекут.

Через два дня Надин заявила мне с то ли разъяренным, то ли польщенным видом:

— Этот тип невыносим! Он меня шантажирует. Говорит, что быть корреспондентом мирного времени — такое ремесло наводит на него тоску, и, если я не поеду с ним, он тоже откажется.

— Как же быть?

— Что ты-то об этом думаешь? — спросила она с невинным видом. Я пожала плечами:

— Да умеет ли он водить мотоцикл? Эти штуки очень опасны.

— И вовсе не опасны, а просто замечательны, — заявила Надин и добавила: — Если я соглашусь;, то как раз из-за мотоцикла.

Против всякого ожидания Надин выдержала экзамен по химии, правда, письменный — едва-едва, зато на устном она с легкостью пускала пыль в глаза экзаменаторам своим хорошо подвешенным языком и непринужденностью. Мы втроем отпраздновали эту победу грандиозным ужином с шампанским в ресторане на открытом воздухе, затем она уехала с Ламбером. То была настоящая удача. Митинг СРЛ состоялся на следующей неделе, в доме все время толпился народ, и я чувствовала себя вполне счастливой, получив возможность безраздельно пользоваться редкими свободными минутами, остававшимися у Робера. Анри помогал ему с усердием, которое трогало меня тем более, что мне известно было отсутствие у него энтузиазма в отношении такого рода работы. Оба они говорили, что митинг обещает быть очень удачным. «Если они так говорят, это должно быть правдой», — думала я, спускаясь по авеню Ваграм; и все-таки мне было тревожно. Уже много лет Робер не выступал на публике: сумеет ли он, как прежде, увлечь людей? Я миновала полицейские автобусы, стоявшие вдоль тротуара, и продолжала шагать вплоть до площади Терн; я пришла раньше времени. Десять лет назад в день митинга в Плейеле {76}я тоже была одна и явилась раньше срока, я долго кружила возле этой площади, а потом зашла выпить стаканчик лотарингского вина. Теперь заходить не стала. Прошлое есть прошлое: не знаю почему, но я вдруг пожалела о нем с такой щемящей тоской. О! Наверняка всего лишь потому, что это прошлое. Я вернулась назад, миновала унылый коридор. Мне вспомнилась охватившая меня тревога, когда в тот день Робер поднялся на трибуну: мне почудилось, будто у меня его крадут. Этим вечером меня тоже пугала мысль увидеть его на подмостках издалека. Народа в зале было еще немного. «Публика всегда приходит в последнюю минуту», — успокаивали меня Канжи. Я пыталась разговаривать с ними спокойно, но с мучительным беспокойством следила за входом. Скоро мы наконец узнаем, идут ли люди за Робером, да или нет. Если идут, то это, разумеется, ничего пока не доказывает; но зато, если в зале будет пусто, это уже окончательный провал. Зал наполнялся. Все места оказались заняты, когда ораторы под громкие аплодисменты поднялись на эстраду. Странно было видеть столь знакомые лица, преобразившиеся в официальных представителей. Ленуар, похожий на сухое дерево, словно следуя законам мимикрии, растворялся средь столов и стульев; Самазелль, напротив, занимал всю трибуну, то было естественное для него место. Когда заговорил Анри, его голос превратил огромный зал в небольшую комнату: он видел перед собой не пять тысяч человек, но пять тысяч раз повторенное лицо одного и потому обращался к ним тоном задушевной беседы. Мало-помалу я оттаивала. Его слова пробуждали веру в ту дружбу, которую он предлагал нам: слушая его, мы уже не сомневались, что удел людей — не война и не ненависть. Ему долго аплодировали. Мерико произнес короткую невнятную речь, затем настала очередь Робера. Какая овация! Как только он встал, присутствующие с криками принялись хлопать в ладони и стучать ногами. Робер терпеливо ждал, и я спрашивала себя, ощущает ли он волнение: я его ощущала. Изо дня в день я смотрела на Робера, склонявшегося над письменным столом с покрасневшими глазами, сгорбленной спиной, видела его одиноким и сомневающимся в себе: и это был тот самый человек, которого теперь бурно приветствовали пять тысяч собравшихся. Кем он в действительности для них был? Великим писателем и в то же время человеком, чье имя связывали с комитетами бдительности и антифашистскими митингами; интеллигентом, посвятившим себя революции и сохранившим в себе интеллектуала. Для стариков он олицетворял довоенное время, для молодых — сегодняшний день и обещание надежды; он олицетворял единение прошлого и будущего. Наверняка он представлял собой и тысячу других вещей, каждый любил его по-своему. Они продолжали аплодировать, шум аплодисментов ширился, находя отклик во мне. Известность, слава — все это обычно оставляло меня равнодушной, а в этот вечер показалось завидным. «Счастлив тот, — говорила я себе, — кто может, не отводя взгляда, с радостью смотреть в глаза правде жизни; счастлив тот, кто читает эту правду на лицах друзей» {77}. Наконец они затихли. Как только Робер открыл рот, руки мои стали влажными, а лоб покрылся потом; хоть я и знала, что говорит он легко, но все-таки испытывала страх. К счастью, я очень скоро увлеклась. Робер говорил без пафоса, с такой безупречной логикой, что она напоминала натиск; он не предлагал никакой программы: он обозначал задачи. И они были столь неотложны, что мы просто обязаны были выполнить их; победа диктовалась самой необходимостью. Люди вокруг улыбались, глаза их блестели, каждый узнавал на лицах соседей собственную убежденность. Нет, война была не напрасной; люди поняли, чего это стоит — смирение и эгоизм, они возьмут свою судьбу в собственные руки, они заставят восторжествовать мир и завоюют на всей земле свободу и счастье. Это было ясно, бесспорно, это подсказывал простой здравый смысл: человечество не может желать ничего другого, кроме мира, свободы, счастья, и что ему мешает сделать то, что оно хочет? Только ему суждено царить на земле. Именно эта очевидность покоряла нас в словах Робера. Когда он умолк, мы долго аплодировали, аплодировали не чему-нибудь, а неоспоримой истине. Я вытерла руки носовым платком. Мир был обеспечен, будущее гарантировано, как ближайшее, так и далекое, — это единое целое. Салева я не слушала. Он говорил так же нудно, как Мерико, но это не имело значения. Победа была одержана, и не только на митинге — во всем, что олицетворял собой этот митинг.