Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 206

— Как, это ты? — молвила Надин с некоторым укором.

— Как видишь.

— Папа занят, — с важным видом сказала она.

Она сидела за столом, посреди большого кабинета, служившего приемной. Посетителей было много: молодые, старые, мужчины, женщины — настоящая сутолока. До войны к Роберу приходило немало людей, но у них не было ничего общего с этой толпой. Особое удовольствие ему наверняка доставило то, что пришли в основном молодые люди. Многие, безусловно, являлись сюда из любопытства, карьеризма, от безделья, но многие также любили книги Робера и интересовались его деятельностью. Что ж! Значит, он говорил не в пустыне, у современников еще были глаза, чтобы читать его, и уши, чтобы его слушать.

Надин поднялась.

— Шесть часов! Закрываем! — крикнула она сердитым голосом. Проводив до двери разочарованных посетителей, она повернула ключ в замке. — Какая толчея! — со смехом сказала она. — Можно подумать, что они ожидали бесплатного угощения. — Надин открыла дверь в соседнюю комнату: — Путь свободен.

Робер улыбнулся мне с порога:

— Ты устроила себе каникулы?

— Да, мне захотелось пройтись. Надин повернулась к отцу:

— Так забавно смотреть, как ты вещаешь: можно подумать, священник в своей исповедальне.

Внезапно Надин, словно нажав на какую-то кнопку, громко расхохоталась: приступы веселья у нее бывали редки, но пронзительны.

— Взгляните! — Пальцем она показывала на чемодан с потертыми углами; к потускневшей коже была приклеена этикетка: «Жозефина Мьевр "Моя жизнь"». — Вот так рукопись! — едва выговорила Надин между взрывами хохота. — Это ее настоящее имя. А знаешь, что она мне сказала? — В повлажневших от удовольствия глазах Надин светилось торжество: смех был ее реваншем. — Она заявила: «Мадемуазель, я — живой документ!» Ей шестьдесят лет. Живет в Орийаке. И рассказывает все как есть с самого начала.

Ногой Надин приподняла крышку: бесконечные пачки розовой бумаги, исписанной зелеными чернилами, без единой помарки. Робер взял один листок и, пробежав глазами, бросил его:

— Это даже не смешно.

— Может, есть какие-то непристойные места, — с надеждой сказала Надин. Она опустилась перед чемоданом на колени. Сколько бумаги, сколько часов! Уютных часов под лампой, у камелька, в окружении запахов провинциальной столовой, часов, таких наполненных и таких пустых, столь дивно оправданных, столь бездарно потерянных.

— Нет, это не смешно! — Надин в нетерпении поднялась, от веселости на лице ее не осталось и следа. — Ну что, сматываемся?

— Еще пять минут, — сказал Робер.

— Поторопись: здесь воняет литературой.

— И какой же запах у литературы?

— Запах неухоженного старого господина.

Это был не запах: в течение трех часов воздух пропитывался надеждой, страхом, досадой, и вместе с тишиной мы вдыхали ту неясную печаль, которая приходит на смену бесплодной горячке. Надин достала из ящика какое-то вязанье гранатового цвета и с важным видом начала стучать спицами. Обычно она была расточительна в отношении своего времени, но, как только ее просили немного подождать, она спешила доказать, что ни единое мгновение не должно быть потрачено впустую. Мой взгляд задержался на ее письменном столе. Было что-то вызывающее в черной обложке с написанными на ней большими красными буквами словами: «Избранные стихи. Рене Дус». Я открыла тетрадь.

«Ядовиты луга в дни осенней прохлады...» {66}.

Я перевернула страницу.

«Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам...» {67}.

— Надин!

— Что?

— Тип, который посылает под своим именем избранные куски из Аполлинера, Рембо, Бодлера... Не может же он, в самом деле, предполагать, что тут ошибутся.

— А-а! Я знаю, о чем речь, — равнодушно ответила Надин. — Этот несчастный идиот дал Сезенаку двадцать тысяч франков, чтобы тот продал ему свои стихи: Сезенак, конечно, не станет валять дурака, снабжая его неизданным.

— Но когда он явится, придется сказать ему правду, — заметила я.

— Это не важно, Сезенак его прощупал; меня удивит, если клиент осмелится протестовать; прежде всего, у него нет никаких возможностей и ему будет очень стыдно.

— Сезенак способен на такие вещи? — удивилась я.

— А как ты думаешь, он выкручивается? — сказала Надин. Она бросила свое вязанье в ящик. — Иногда его махинации бывают забавны.

— Заплатить двадцать тысяч франков, чтобы поставить подпись под стихами, которых ты не писал, это не укладывается в голове, — заметил Робер.

— Почему? Если хочешь видеть напечатанным свое имя, — возразила Надин и добавила сквозь зубы для меня одной, ибо в присутствии отца она следила за своим языком: — Уж лучше заплатить, чем ишачить.

Спустившись с лестницы, она настороженно спросила:





— Выпьем по стаканчику в бистро напротив, как в тот четверг?

— Ну конечно, — ответил Робер.

Лицо Надин прояснилось, и, усаживаясь перед мраморным столиком, она весело сказала:

— Согласись, что я здорово тебя защищаю!

— Да.

Она с беспокойством взглянула на отца:

— Ты недоволен мной?

— О! Я-то в восторге; а вот что касается тебя, многого ли ты добьешься?

— А чего можно добиться любым ремеслом? Ничего, — неожиданно жестко заявила Надин.

— Ну не скажи. Ты мне как-то говорила, что Ламбер предложил тебе сделать репортаж; на мой взгляд, это все-таки интереснее.

— О! Если бы я была мужчиной, спору нет, — согласилась Надин. — Но репортер-женщина — тут преуспеть один шанс из тысячи. — Жестом она остановила наши протесты. — Это совсем не то, что я называю преуспеть, — надменно заявила она. — Женщины всегда прозябают.

— Не всегда, — осмелилась возразить я.

— Ты думаешь? — усмехнулась Надин. — Погляди, например, на себя: хорошо, ты выкручиваешься, у тебя есть пациенты, но ты ведь никогда не станешь Фрейдом.

У нее сохранилась детская привычка высказывать обо мне недоброжелательное суждение в присутствии отца.

— Между Фрейдом и ничегонеделанием есть много промежуточных положений.

— Я секретарша и, значит, что-то делаю.

— Если ты довольна, это, в конце концов, самое главное, — поспешно вмешался Робер.

Я пожалела, что он не сумел промолчать; он без всякой пользы испортил удовольствие Надин; я нередко поучала его, но он никак не решался отказаться от честолюбивых надежд, связанных с Надин.

— Во всяком случае, — агрессивным тоном заявила она, — судьба отдельной личности так мало значит сегодня.

— В моих глазах твоя судьба значит много, — с улыбкой заметил Робер.

— Но она не зависит ни от тебя, ни от меня; вот почему мне смешны все эти ребятишки, которые хотят кем-то стать. — Кашлянув, она сказала, не глядя на нас: — В тот день, когда я почувствую в себе решимость сделать что-нибудь трудное, я займусь политикой.

— Чего ты ждешь, чтобы работать в СРЛ? — спросил Робер. Она залпом выпила стакан минеральной воды.

— Нет, я не согласна. В конечном счете вы против коммунистов. Робер пожал плечами.

— Думаешь, Лафори проявлял бы столько дружелюбия, если бы считал, что я действую против них?

Надин чуть заметно улыбнулась:

— Похоже, Лафори собирается попросить тебя отказаться от митинга.

— Кто тебе это сказал? — спросил Робер.

— Лашом, вчера; они очень недовольны и считают, что СРЛ на ложном пути.

Робер пожал плечами.

— Вполне возможно, что Лашом и его группа мелких леваков недовольны: однако они напрасно принимают себя за Центральный комитет. Я виделся с Лафори всего неделю назад.

— Лашом виделся с ним позавчера, — сказала Надин. — Уверяю тебя, — продолжала она, — это серьезно. Они держали расширенный военный совет и решили, что следует принять меры. Лафори собирается поговорить с тобой.

Робер помолчал с минуту, потом сказал:

— Если это правда, то есть от чего прийти в отчаяние!

— Это правда, — сказала Надин. — Они говорят, что, вместо того чтобы работать в согласии с ними, твое СРЛ проповедует политику, враждебную им, что этот митинг по сути является объявлением войны, что ты разъединяешь левые силы и что они вынуждены будут начать против тебя кампанию.