Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 206

— Конечно нет. Она заколебалась.

— Пусть так. Во всяком случае, ты можешь с ним встретиться: не спустит же он тебя с лестницы.

— Он решит, что это ты послала меня к нему, и мои слова не убедят его.

— Ты мне друг?

— Разумеется.

Она с обреченным видом взглянула на меня, и вдруг лицо ее обмякло, она разразилась слезами.

— Я во всем сомневаюсь, — вымолвила она.

— Поль, я твой друг, — сказала я.

— Тогда поговори с ним, — попросила она. — Скажи ему, что я совсем без сил, что хватит уже: я могла провиниться. Но зачем он так долго мучает меня. Скажи ему, что пора перестать!

— Предположим, я сделаю такой шаг, — сказала я. — Когда я передам тебе то, что ответит Анри, ты мне поверишь?

Она встала, вытерла глаза, накинула платок.

— Поверю, если ты скажешь мне правду, — ответила она, направляясь к двери.

Я знала, что с Анри говорить совершенно бесполезно, а что касается Поль, то любая дружеская беседа станет отныне напрасной; надо было бы уложить ее на мой диван и подвергнуть расспросам; к счастью, нам не разрешается лечить человека, с которым мы в близких отношениях: у меня сложилось бы впечатление, что я злоупотребляю доверием. Я почувствовала трусливое облегчение, когда она перестала снимать телефонную трубку, а на два моих письма ответила коротенькой запиской: «Извини. Мне надо побыть одной. В нужное время я с тобой свяжусь».

Зима все тянулась. После разрыва с Ламбером Надин стала крайне неуравновешенной, кроме Венсана, она ни с кем не встречалась. Журналистикой она больше не занималась, ограничиваясь работой в «Вижиланс». Робер очень много читал, часто водил меня в кино и часами слушал музыку: он с увлечением стал покупать пластинки. Когда вдруг у него появляется новое пристрастие, это значит, что работа не идет.

Однажды утром мы завтракали, листая газеты, и мне попалась статья Ленуара; он впервые писал в коммунистической прессе и старался изо всех сил; с прежними своими друзьями он расправлялся по всем правилам, Роберу досталось меньше других, зато Ленуар обрушился на Анри.

— Взгляни, — сказала я.

Робер прочитал и отбросил газету.

— Надо отдать должное Анри: антикоммунистом он не стал.

— Я же говорила вам: он выдержит!

— Дела в газете, должно быть, неважные, — заметил Робер. — По статьям Самазелля чувствуется, что он явно стремится переметнуться вправо; Трарье, разумеется, тоже, да и Ламбер весьма сомнителен.

— О! Анри попал в затруднительное положение! — сказала я. И улыбнулась: — По сути, у него та же ситуация, что у вас: вы оба в плохих отношениях со всеми.

— Ему приходится тяжелее, чем мне, — заметил Робер.

В голосе его звучало чуть ли не сочувствие; мне показалось, что его обида на Анри улетучивается.

— Мне никогда не понять, почему он поссорился с вами таким образом, — сказала я. — Не сомневаюсь, что сейчас он в этом раскаивается.

— Я часто об этом думал, — ответил Робер. — Вначале я ставил ему в вину то, что он слишком заботился о себе в этом деле. Теперь же начинаю понимать, что он был не так уж неправ. По сути, нам предстояло решить, какой может и должна стать сегодня роль интеллектуала. Промолчать — означало выбрать весьма пессимистическое решение: в его возрасте он, естественно, воспротивился.

— Парадокс в том, что Анри гораздо меньше вас стремился играть политическую роль, — заметила я.

— Возможно, он понял, что под вопросом и другие вещи.

— Какие же? Робер заколебался.

— Хочешь знать, что я на самом деле думаю?

— Разумеется.

— Для интеллектуала не остается больше никакой роли.

— Почему? Он ведь может писать, разве нет?





— О! Можно развлекаться, нанизывая слова, как нанизывают жемчужины, но по сути ничего не говорить. Хотя даже это опасно.

— Позвольте, — возразила я, — но в своей книге вы защищаете литературу.

— Надеюсь, то, что я там пишу, когда-нибудь станет правдой, — сказал Робер. — А пока, думается, самое лучшее, что нам остается делать, это заставить забыть о себе.

— Неужели вы действительно перестанете писать? — спросила я.

— Да. После того, как закончу это эссе, писать я больше не буду.

— Но почему?

— А почему я пишу? — сказал в ответ Робер. — Потому что не хлебом единым жив человек и потому что я верю в необходимость чего-то еще. Я пишу, чтобы спасти все то, чем пренебрегает действие: правду момента, правду личного и непосредственного. До сих пор я думал, что эта работа способствует делу революции. Но нет: она ему мешает. В настоящее время любую литературу, которая стремится дать людям что-то иное, кроме хлеба, эксплуатируют, дабы доказать, что они прекрасно могут обойтись без хлеба.

— Вы всегда умели избегать такого несоответствия, — возразила я.

— Но все изменилось, — ответил Робер. — Видишь ли, — продолжал он, — сегодня революция в руках коммунистов, и никого другого; ценностям, которые мы защищали, нет теперь больше места; возможно, к ним снова когда-нибудь вернутся: будем надеяться; но если мы станем упорствовать, продолжая поддерживать эти ценности, то в данный момент тем самым окажем услугу контрреволюции.

— Нет, не хочу этому верить, — сказала я. — Стремление к истине, уважение личности — в этом нет ничего вредоносного.

— Если я отказался говорить о трудовых лагерях, то потому, что истина показалась мне вредоносной, — ответил Робер.

— Это был частный случай.

— Частный случай, похожий на сотни других. Нет, — продолжал он, — правду говорят или не говорят совсем. Если нет решимости говорить ее всегда, то не стоит и впутываться в это дело: самое лучшее — молчать.

Я смотрела на Робера.

— Знаете, что я думаю? Вы продолжаете считать, что следовало хранить молчание о русских лагерях, но это вам дорого обошлось. А принесенные жертвы мы не любим — вы в этом отношении похожи на меня: у нас появляются угрызения совести. И чтобы наказать себя, вы отказываетесь писать.

Робер улыбнулся:

— Скажем лучше, что, жертвуя определенными вещами — а именно тем, что ты назвала моим долгом интеллектуала, — я осознал их бессмысленность. Помнишь Рождество сорок четвертого? — добавил он. — Мы говорили, что наступит, быть может, момент, когда литература утратит свои права. Так вот, мы к этому пришли! В читателях недостатка нет. Но книги, которые я мог бы им предложить, были бы или вредны, или ничтожны.

— Тут что-то не так, — нерешительно сказала я.

— Что именно?

— Если бы старые ценности казались вам бессмысленными, вы присоединились бы к коммунистам.

Робер покачал головой.

— Ты права, тут что-то не так. И я скажу тебе что: я слишком стар.

— При чем здесь ваш возраст?

— Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что многие вещи, за которые я держался, теперь не в ходу; я вынужден желать будущего, весьма отличного от того, какое воображал; только сам я не могу уже измениться и потому не вижу для себя места в этом будущем.

— Иначе говоря, вы желаете победы коммунизма, сознавая, что не сможете жить в коммунистическом мире?

— Примерно так оно и есть. Мы еще поговорим, — добавил он. — Я собираюсь об этом написать: таков будет вывод моей книги.

— А когда книга будет закончена, что вы станете делать? — спросила я.

— То же, что все. Существуют два с половиной миллиарда людей, которые не пишут.

Я решила не слишком расстраиваться. Роберу надо было пережить поражение СРЛ, у него наступил переломный момент, он его преодолеет. Но, признаюсь, мне не нравилась такая идея: поступать как все. Есть, чтобы жить, жить, чтобы есть, — то был кошмар моего отрочества. Если придется возвращаться к этому, лучше уж сразу открыть газ. Только, думается, и другие тоже так считают: откроем сразу газ, но не открывают.

В последующие дни я чувствовала себя подавленной и не хотела никого видеть. Я очень удивилась, когда однажды утром рассыльный вручил мне огромный букет красных роз. К прозрачной обертке было приколото маленькое письмо от Поль: