Страница 91 из 93
— Вы имеете в виду меня? О, благодарю вас, я никогда так прекрасно себя не чувствовала! — объявила мадемуазель Ноэми. — Но разве можно, — и она обратила сияющий взор на своего нынешнего спутника, — разве можно чувствовать себя иначе рядом с милордом? Она села на стул, с которого поднялся ее отец, и принялась расправлять розетку на ошейнике собаки.
Лорд Дипмер, как все мужчины, и тем более британцы, с весьма сомнительной грацией справлялся с замешательством, естественным при столь неожиданной встрече. Он сильно покраснел, увидев соперника, с которым столь недавно домогался благосклонности дамы, отнюдь не схожей с хозяйкой карликовой собачки. Неловко кивнув Ньюмену, он разразился отрывистыми восклицаниями, в коих Ньюмен, зачастую с трудом понимавший речь англичан, не сумел уловить никакого смысла, затем лорд замолчал, упер руку в бок и со смущенной ухмылкой искоса взглянул на мисс Ноэми. Вдруг его поразила какая-то мысль, он повернулся к Ньюмену и спросил:
— Значит, вы с мадемуазель знакомы?
— Да, — ответил Ньюмен. — Я ее знаю, а вот вы вряд ли.
— Ну что вы, конечно, знаю! — снова ухмыльнулся лорд Дипмер. — Еще по Парижу. Нас познакомил мой несчастный кузен Валентин, вы же его знали. Он, бедняга, был ее приятелем, не правда ли? Из-за нее и вышла вся эта история. Ужасно печальная история, что и говорить… — продолжал молодой повеса, стараясь, насколько позволяла его примитивная натура, прикрыть замешательство болтовней. — Придумали, будто он умер за Папу римского, будто его противник отозвался о Папе как-то неуважительно. Они всегда так. Свалили все на Папу, потому что когда-то Валентин был папским зуавом. Но все это случилось не из-за Папы, а из-за нее! — продолжал лорд Дипмер, снова бросая взгляд, разгоревшийся от этих воспоминаний, на мадемуазель Ниош, грациозно склонившуюся над песиком и, по-видимому, совершенно поглощенную беседой со своим любимцем. — Смею предположить, вам кажется странным, что я… э… поддерживаю знакомство с мадемуазель, — снова заговорил милорд. — Но, знаете, она ведь ничего не могла поделать, а Беллегард лишь мой двадцатиюродный брат. Вам, наверное, кажется довольно бесцеремонным то, что я показываюсь с ней в Гайд-парке, но, видите ли, ее пока никто не знает, к тому же она отменно выглядит… — и вместо того чтобы закончить фразу, лорд Дипмер снова бросил оценивающий взгляд на мадемуазель Ноэми.
Ньюмен отвернулся. Он был сыт по горло. При появлении мадемуазель Ниош ее отец отступил в сторонку и стоял не двигаясь, не отрывая взгляда от земли. Сейчас был самый удобный случай объявить во всеуслышание, что он не прощает свою дочь.
Когда Ньюмен собрался уходить, месье Ниош поднял глаза, потянулся к нему, и, заметив, что старик хочет ему что-то сказать, наш герой наклонил к нему голову.
— Когда-нибудь вы еще прочтете в газетах, — пробормотал месье Ниош.
Ньюмен поспешил прочь, чтобы скрыть улыбку, но до сего дня, хотя газеты составляют его основное чтение, он так и не встретил заметки, которая явилась бы следствием этого предупреждения.
Глава двадцать шестая
Можно предположить, что зрелище английской жизни, сторонним наблюдателем которого, как я только что заметил, Ньюмен был в течение столь долгого срока, изрядно ему наскучило. Но нет, однообразие этих дней было ему по сердцу, его печаль вступала теперь в новую стадию, она походила на затягивающуюся рану и доставляла ему пусть горькое, но явственное удовольствие. Он целиком отдался своим мыслям и ни в чьем обществе не нуждался. У него не возникало желания заводить знакомства, и рекомендательные письма, которые прислал ему Том Тристрам, остались неиспользованными. Он много думал о мадам де Сентре и порой с таким упрямо сдерживаемым спокойствием, что, хотя этой выдержки хватало всего на пятнадцать минут из шестидесяти, можно было вообразить, будто наш герой уже на пути к исцелению. Он заново переживал блаженнейшие часы своей жизни, проведенные с нею, — перебирал серебряную цепочку тех считанных дней, когда испытывал чуть ли не опьянение счастьем, радостно сознавая, что с каждым вечерним визитом он все ближе к идеальному финалу. От этих снов наяву он возвращался к действительности несколько ошеломленным, правда, уже начиная понимать необходимость примирения с неизбежностью. Но бывало, что действительность опять представлялась ему позорной, а неизбежное — предательством, и тогда он не мог найти себе места от гнева и доходил до полного изнеможения. Однако большую часть времени он был настроен философски. Не задаваясь специальной целью и сам не подозревая, куда ведут его мысли, он пытался извлечь мораль из своих горьких злоключений. Находясь в спокойном состоянии, он спрашивал себя, а вдруг и в самом деле слишком мозолило всем глаза, что он коммерсант? Мы ведь помним, что в свое время он затеял обогащающую душу поездку в Европу, так как его начала тяготить жизнь, посвященная исключительно коммерческим делам, а из этого следует сделать вывод, что Ньюмен был способен представить себе, что и других может тяготить человек, чересчур поглощенный коммерцией. Он был вполне готов принять такую точку зрения, но, даже допуская, что подобный упрек можно отнести на его счет, не испытывал от этого сильных угрызений совести. Пусть он кому-то и казался слишком увлеченным коммерцией, но он ни в чем не мог себя упрекнуть, ибо никогда никому не причинил такой обиды, о которой нельзя было бы забыть. Со спокойной убежденностью он думал о том, что, во всяком случае, нигде в мире нет свидетельств его «низости». Если и была какая-то причина, из-за которой его связь с коммерцией могла бросить тень на связь — пусть уже прерванную — с женщиной гордой и имеющей все основания гордиться собой, он, не задумываясь, навеки вычеркнул бы коммерцию из своей жизни. Он не отрицал возможности наличия такой причины, но, разумеется, проявлял к ней меньшую чувствительность, чем другие, да и вряд ли считал нужным придавать ей большое значение, однако, допуская, что подобный взгляд существует, готов был на любые жертвы, какие еще мог принести. Только на какой же алтарь следовало теперь приносить жертву — перед этим соображением Ньюмен пасовал, словно упирался в глухую стену, над которой нет-нет да реяло некое туманное видение. Иногда ему представлялось, что он должен прожить свою жизнь так, как жил бы, если бы мадам де Сентре не разлучили с ним навсегда, то бишь дать зарок не совершать ничего, что она могла бы не одобрить. Правда, при этом он ничем не жертвовал, но бледный луч посвященности избранному идеалу осенял бы его путь. Конечно, это было бы довольно унылое времяпрепровождение, весьма похожее на разговор с собственным отражением в зеркале за неимением лучшего собеседника. Но подобные мысли подарили Ньюмену немало сладких минут, когда в нескончаемые английские сумерки, засунув руки в карманы и далеко вытянув вперед ноги, он сиживал за остатками изысканно скромного обеда. Впрочем, если его прежняя коммерческая жилка больше и не билась, он отнюдь не питал презрения к тем благам, которые она ему принесла. Ему было приятно, что в свое время он процветал, что в мире бизнеса он считался фигурой выдающейся, а вовсе не заурядной, но особенно радовало его, что он богат. У него никогда не возникало порыва продать все, что нажил, и раздать деньги бедным или переменить образ жизни на рассудительно-экономный и аскетический. Да, он богат и еще достаточно молод и рад этому, а если действительно зазорно слишком много думать о купле-продаже — что ж, в оставшееся ему — и немалое — время, он может об этом и не думать! Да, но постойте, о чем же ему тогда думать? И мысли Ньюмена вновь устремлялись в прежнее русло, он неизменно возвращался к воспоминаниям о случившемся и тогда под натиском обуревавших его чувств испытывал внезапно подступавшую к горлу тошноту, склонялся над столом — благо лакея к этому времени уже не было в комнате — и закрывал руками искаженное болью лицо.
Ньюмен прожил в Англии до середины лета и провел целый месяц, разъезжая по ее городам и весям — осматривая соборы, замки и руины. Не раз, уйдя из гостиницы, он бродил ранним вечером по лугам или паркам и застывал перед покосившимся переходом через изгородь или перед серой громадой церкви, вглядываясь в ее шпиль, вокруг которого, наподобие быстро движущегося нимба, кружили тучи ласточек, и думал о том, что всем этим мог бы любоваться вместе с мадам де Сентре во время медового месяца. Никогда прежде он не проводил столько времени в одиночестве, никогда так старательно не избегал случайных знакомств. Наконец срок, отпущенный ему миссис Тристрам на каникулы, истек, и перед Ньюменом встал вопрос, что делать дальше. Миссис Тристрам приглашала его провести вместе лето в Пиренеях, но у него не было настроения возвращаться во Францию. Проще всего было добраться до Ливерпуля и оттуда первым же пароходом отплыть в Америку. Ньюмен отправился в этот громадный морской порт и купил себе каюту до Нью-Йорка, а ночь перед отплытием провел в отеле, устремив ничего не видящий, безразличный взгляд в лежащее перед ним раскрытое портмоне. Рядом с портмоне лежала пачка писем, которые он намеревался просмотреть и часть, может быть, уничтожить. Но, просидев так довольно долго, Ньюмен сгреб их в кучу и как попало запихнул в угол чемодана — все это была деловая переписка, и ему вовсе не хотелось в нее углубляться. Потом он достал бумажник и вынул из него маленький, сложенный в несколько раз листок. Он не стал его разворачивать, только сидел и смотрел на него. Возможно, ему и приходила в голову мысль — а не уничтожить ли лежащую перед ним записку, но он спешил от этой мысли отмахнуться. При виде сложенного листка в нем вновь просыпалась затаенная на дне души обида, которую не могло умерить даже присущее ему и понемногу берущее свое жизнелюбие. Обида на то, что в конечном счете и, несмотря ни на что, его — славного малого — предали. А вместе с обидой просыпалась и надежда — вдруг Беллегарды тоже не знают покоя и мучаются в догадках, что он еще предпримет. Что ж, чем дольше он будет тянуть, тем больше они будут мучиться. Да, он однажды дал осечку — как бы и сейчас, когда он сам не свой, не промахнуться. Повеселев от мысли о том, каково нынче Беллегардам, он очень бережно засунул листок обратно в бумажник. И, плывя по летним спокойным водам в Америку, не раз веселел, думая о не знающих покоя врагах. Он приплыл в Нью-Йорк и через весь континент отправился в Сан-Франциско, но ничто из увиденного по пути не могло унять точившую его обиду на то, что его — славного малого — предали.