Страница 3 из 3
Я взял ее указательный палец, уткнул его в свою грудь и представился:
– Александр.
Затем прикоснулся этим пальцем к ее груди.
– Фион, – ответила девушка.
– Рус, – ткнув в себя пальцем, сообщил свою национальность.
– Кимр, – сказала Фион.
Интересно, не родственники ли валлийцы киммерийцам, когда-то населявшим Крым? Зато англичан родственниками не считают. Даже в двадцать первом веке жители Уэльса всячески подчеркивали, что они не англичане, а кельты. (Чтобы не путаться, далее буду называть их валлийцами). Мне попадались в Кардифе двуязычные указатели, многие жители говорили на двух языках – в общем, упорно не хотели растворяться в англосаксах.
– Хочу есть, – сказал я на латыни.
Я в двадцать первом веке общался с валлийцами, но тогда знал латынь только в виде крылатых фраз и не мог заметить, что многие их слова заимствованы из нее. Вчера, трясясь под овчинами, слышал разговор матери с дочерьми и с удивлением заметил, что понимаю некоторые слова и, следовательно, смысл фраз. Кстати, мать упрекала дочек, что привели меня. Мол, самим нечего есть.
Фион поняла меня. Сразу выпрыгнула из постели, натянула рубаху и начала суетиться у очага.
Я надел шелковую рубашку и штаны, вышел во двор. День был солнечный и теплый. Такие в Британии редкость. Во дворе никого не было. Так и не обнаружив уборную, справил нужду на кучу овечьих катышек, которая была возле открытой двери хлева. Одинокий петух, рывшийся в ней, отбежал и обиженно прокукарекал. Никто на его зов не явился. В большом хлеву было пусто. Ночью слышал блеянье овец внутри, значит, отправили пастись. Посреди двора в тени на досках были расстелены для просушки мои шерстяные рубаха, штаны и кафтан, а рядом стояли сапоги. Возле кафтана лежала собака с длинным и лохматым, как у длинношерстной таксы, телом, но чуть крупнее, лапы малость длиннее и голова шире и напоминающая колли. Если бы встретил такую в двадцать первом веке, решил бы, что это уродливая помесь таксы и колли. Ближе к выходу из двора, перевернутая вверх дном, лежала лодка. Вчера не заметил ее, не до того было. Скорее всего, четырехвесельная, на трех рыбаков: к месту лова двое гребут, а третий рулит, а потом один работает на веслах, пока другие ставят или трусят сеть. Лодка навела меня на мысль, что в шестом веке путешествовать по морю безопаснее, чем по суше, даже с учетом штормов.
Возле входа в дом на деревянном штыре висел на веревке щербатый глиняный кувшин. Судя по подсохшей луже под ним, кувшин служил умывальником. Из дома вышла Фион с куском холста, наверное, полотенцем. Я скорее по привычке провел рукой по отросшей щетине – не брился с начала шторма, но Фион понимающе кивнула головой и опять зашла в дом, позабыв оставить мне полотенце. Вернулась она с бронзовым зеркальцем, опасной бритвой и кожаным ремнем для правки. Мыло, конечно, им не по карману. Бритва была узким и тонким кусочком стали на костяной рукоятке. Пока правил ее, водя по натянутому кожаному ремню, полюбовался собой в бронзовом зеркальце. Оно было овальной формы с короткой рукояткой. Изображение давало, конечно, то ещё, но это не помешало разглядеть, что выгляжу намного моложе своих лет. Попав в шестой век, я помолодел лет на десять, прожил в Крыму примерно столько же, вернувшись к своему полтиннику с хвостом, а теперь вдруг выглядел лет на тридцать. И лысина восстановила естественный покров. Я ее не стеснялся. Убедился, что женщины ценят меня за другие качества. Но сильно полысел я после сорока. Следовательно…
– Какой сейчас год? – спросил Фион.
Она пожала плечами. Я уже привык к такому безалаберному отношению к времени у людей шестого века. Для них единицами измерения времени были день и ночь и лето и зима. Ну, еще священники говорили им, когда какой праздник. Здесь ни церкви, ни священников не заметил.
Я соскреб щетину, проклиная привычку бриться. В нескольких местах порезался. Из таких порезов кровь хлещет ручьем, как из серьезной раны. Кожа сразу воспалилась. Такое впечатление, что ее содрали. Фион слила мне из кувшина, потому что умываться одной рукой, а второй наклонять его я не умел.
В доме на столе стояла глиняная глубокая тарелка, в которой лежали два куска вареной рыбы, если не ошибаюсь, трески, и пятнистая лепешка. Такое впечатление, что в муку добавили глину и водоросли. В чашку была налита пахта или, как называли в русской деревне, обрат – жидкость, оставшаяся после сепарации молока. Треска вкусна только в первый день после вылова. Пролежит больше суток – трава травой. Эта была приготовлена с какой-то приправой, отчего имела приятный привкус. По вкусу лепешки определил, что была испечена из смеси, большую часть которой составлял овсяная мука грубого помола. Когда лечил язву желудка, по совету врачей каждой утро начинал с овсяной каши. Вначале ел овсянку по принуждению, потом привык. Даже приказывал Вале подавать ее на стол со словами «Овсянка, сэр!». Эта фраза возвращала меня в киношное будущее. Или прошлое? Я ведь до сих пор иногда, не полностью проснувшись, шарю рукой в поисках пульта от телевизора. Правда, во сне телевизор не смотрел ни разу. А было бы интересно!
Увидев, с какой стремительностью я слопал всё, Фион помрачнела. Поняла, что я не наелся, но, видимо, предложить больше нечего. Я поблагодарил ее, надел ремень, предварительно достав из него один солид. Положил его на ладонь Фион. Девушка смотрела на монету сперва с благоговением, затем с тем отчаянным безрассудством, которое появляется у женщин при входе в магазин дорогой модной одежды. Мне показалось, что она держит золотую монету первый раз в жизни. А возможно, и видит.
– Купи хорошей еды, – сказал я, возвращая Фион на землю, и еще жестами показал, потому что она продолжала в мечтах тратить деньги на что-то более важное, чем пища.
– Да, – молвила она и зажала монету в руке.
Я вышел во двор. Сапоги были сырыми, пришлось гулять босиком. Я прошелся по деревне, говоря всем «Доброе утро!». У деревенских мои слова вызывали улыбку, но все отвечали мне с приязнью. Это были женщины, причем много молодых и, судя по их ожидающим взглядам, одиноких, и дети от четырех-пяти лет и до пятнадцати. Мужчин старше пятнадцати лет и детей моложе четырех не видел. Может быть, мужчины где-нибудь на промысле или на войне, что тоже вид промысла, только более опасный. Зато отсутствие детей моложе четырех лет вызвало у меня подозрение, что деревня года три-четыре назад попала под зачистку.
Из одного двора, расположенного на внешнем круге, доносился звон молотка по железу. Я пошел на этот звук. Не знаю, можно ли здесь заходить во двор без приглашения хозяина, но кузница все-таки общественное место. Она была небольшая, пахла дымом и окалиной. Горн с мехами, возле которого свалена куча древесного угля, наковальня, бочка с водой для закалки, стол из толстых досок, на котором лежали инструменты – большие клещи, два зубила, два напильника, три пробойника, маленький молоточек и кувалда – и возле которого стояли две колоды вместо стульев. В горне горели угли, уже покрывшиеся темно-серым налетом. Седой хромой старик, встречавший меня вчера на входе в деревню, молотком среднего размера ковал заготовку для ножа, которую держал клещами.
Я поздоровался. Он кивнул в ответ, но работу не прекратил. Тогда я присел на колоду, стал ждать. Старик, казалось, не замечал меня. Спешить мне было некуда, поэтому спокойно наблюдал за ним. Говорят, что можно бесконечно долго смотреть на текущую воду, горящий огонь и работающего человека. А уж если два эти пункта соединяются…
Кузнец закончил ковать, сунул заготовку в горящие угли, немного поработал мехами, раздувая огонь. Только после этого он сел на вторую колоду лицом ко мне.
– Мне нужен порт, куда заходят иноземные корабли, – медленно произнося слова, чтобы легче было меня понять, сказал я.
– Тебе надо в Честер, – сообщил старик, медленно подбирая греческие и латинские слова.
В порту Честер я не бывал, но знал, что есть такой футбольный клуб и сигареты «Честерфилд».
Конец ознакомительного фрагмента.