Страница 199 из 220
Силы Толстого таяли. Будь уход спланирован и обдуман, таких неудобств и сложностей, конечно, не было бы. Импровизация предполагает любые неожиданности и непредвиденные повороты. Но другим уход Толстого и не мог быть, как стремительным и импульсивным порывом. Толстой и не думал жаловаться или — тем более — чего-то требовать. Он смешался с теми, кого называл «большим светом», стал частью этого мира, ушел из своего замкнутого мирка, где был обстоятельствами приговорен к бессрочному заключению. Был бы еще больше доволен, если бы не так сильно устал: «Я здоров, хотя не спал и почти не ел. Путешествие от Горбачева в 3-м, набитом рабочим народом, вагоне очень поучительно и хорошо, хотя я и слабо воспринимал».
В вагоне была пестрая публика — крестьяне, землемер, знавший брата Сергея Николаевича, рабочие, мещане. Разговор касался разных предметов, в том числе Дарвина и образования, экзекуций и выделения общины, Генри Джорджа и его теории единого налога. Толстой спорил с землемером возбужденно, что беспокоило Душана, пытавшегося упросить его перестать говорить и отдохнуть, так как было вредно и опасно напрягать голос. Безуспешно. Возражения так и сыпались на Толстого. Особенно усердствовали землемер и гимназистка, последовавшие за Толстым и на площадку. Ах, как старалась гимназистка Туманская, как гордилась своими прогрессивными познаниями, показывая великому, но такому «ретроградному» писателю Толстому на электрический фонарик, которым он посветил себе, ища упавшую на пол вагона рукавицу — этот наглядный образец пользы науки, как старательно пыталась всё услышанное записать и ведь вошла-таки в историю с мемуарами «На пути в Козельск»! Как часто потом, видимо, рассказывала о своей встрече с Толстым! Но, может быть, и не так уж часто — куда-то бесследно сгинула гимназистка из города Белёва: времена-то в России наступали «судебные». Землемер, как и другие участники и слушатели разговора, воспоминаний не оставил. Лишь из аккуратных и скрупулезных записок Душана Маковицкого мы знаем в подробностях об этом путешествии Толстого.
Землемер с гимназисткой слезли в Белёве. Слез и Толстой, перешел в буфет второго класса, где и пообедал. Не было покойно и в буфете; беспрерывно громко хлопала дверь, нервы Толстого были до предела измотаны, и в ожидании очередного хлопка он страдальчески напрягал мышцы лица и покряхтывал. Затем вернулся к себе в третий. Там один пассажир посоветовал ему определиться в монастырь, бросить дела мирские и спасать душу. Толстой устало и добро ему улыбнулся. Фабричный бойко играл на гармошке и пел. Толстой похваливал. Крестьянин обличал железные дороги — и это Толстому было симпатично — то ли дело пешком, странником-паломником, или на лошади. Поезд та-шился невероятно медленно, выматывая душу. Толстой устал сидеть. Физически и душевно устал. Рано утром дотащились до Козельска. Дальше в пролетке по ужасной, грязной, неровной дороге, через луга и канавы. Однажды ужасно тряхнуло — Толстой застонал.
Приехали в Оптину — благодать, приветливый гостиник о. Михаил, просторная комната с двумя кроватями и диваном. Можно было и письма написать, телеграммы — дочери Александре, Черткову. Сапоги с усилием снял с себя сам, отклонив помощь Душана: «Я хочу сам себе служить, а вы вскакиваете». Еще более упрямо отказывался от услуг, чем в Ясной Поляне. Ночь выдалась неспокойной — прыгали на мебель кошки, в коридоре выла женщина, потерявшая брата.
Утром прибыл Алексей Сергеенко с новостями из Ясной, встревожившими Толстого. А там после его ухода разыгралась настоящая драма с Софьей Андреевной в главной роли. Не дочитав прощального письма мужа (прочла только первую строчку: «Отъезд мой огорчит тебя…»), поняв, что он все-таки ушел, Софья Андреевна с криком: «Ушел, ушел совсем, прощай, Саша, я утоплюсь!» — побежала по парку по направлению к среднему пруду. За ней помчались Валентин Булгаков и дочь Александра. На мостках, с которых полощут белье, поскользнулась, проползла к краю и перекатилась в воду. Александре Львовне и Булгакову ничего иного не остается, как тоже броситься в воду. Упала счастливо, еще чуть-чуть в сторону — и ушла бы под воду: средний пруд глубок и в нем уже тонули люди. Вытаскивают Софью Андреевну на берег. Несут домой обсушиться — здоровье у нее отменное, купание в холодной воде не повредило, как ранее не нанесли вреда и лежания на сырой земле, к которым часто прибегала неистовствующая графиня. Тут же начинает действовать, посылает лакея Ваню Шураева узнать, куда были взяты Толстым билеты, и заодно отправить телеграмму: «Вернись скорей. Саша». Лакеи Софью Андреевну недолюбливали и об этом сразу же известили Александру Львовну.
Сообщил Алексей Сергеенко и о том, что сыщики по распоряжению губернатора следят за передвижениями Толстого, что его разыскивает полиция. Он огорчился, но не Удивился, Софья Андреевна неоднократно ранее угрожала самоубийством, а новые попытки лишь укрепили его в правильности своего поступка, о чем и написал ей немного в назидательном тоне, к которому, похоже, привык: «Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это… Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права. И мерить ее по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо». Дочери Саше написал с очевидной непримиримостью, даже ожесточенностью, «что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне… желаю одного — свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё ее существо». Столь же категорично заявил Толстой и Алексею Сергеенко: «Хочу быть свободным от Софьи Андреевны. Не пойду на уступки; ни на то, чтобы с Чертковым раз в неделю видаться, ни на то, чтобы отдать ей дневники. Захочу — буду в монастыре жить. Мне это целование, притворство противно». Толстой побеседовал с о. Пахомием и о. Василием, расспрашивал об условиях, на каких можно жить при монастыре. Вряд ли это было серьезно, так как возвращаться в лоно православной церкви отлученный Толстой не желал. Не был к тому же уверен, что жена его не настигнет и в монастыре, ей уже было известно его местонахождение. Боялся, что вот-вот приедет сын Андрей. К старцам-отшельникам идти не собирался, если не позовут. Разумеется, не позвали. В Оптиной пустыни делать было нечего и опасно долго задерживаться. Оставалось повидать сестру, проститься перед дальней дорогой. Он скучал по сестре Маше, которую не видел более года. По дороге к ней в Шамордино «всё думал о выходе… и не мог придумать никакого, а ведь он будет, хочешь не хочешь, а будет, и не тот, который предвидишь».
Приехали в Шамордино затемно. Встреча с сестрой и племянницей Елизаветой Валерьяновной Оболенской была трогательной, со слезами. Лев Николаевич рассказал сестре голосом, прерывающимся от рыданий, о последних месяцах жизни в Ясной Поляне, об уходе, попытке Софьи Андреевны утопиться. Спрашивал, можно ли ему жить в Шамордине или Оптиной. Он готов был на самое трудное послушание, лишь бы не заставляли в церковь ходить. Потом перешли к более мирным, спокойным сюжетам — брату и сестре было приятно возвращаться в старые времена. Мрачные события последнего времени были отодвинуты в сторону, потекла милая и обаятельная беседа, которую, отдыхая от трудных странствий, с истинным наслаждением слушал Маковицкий. Мария Николаевна посоветовала брату пойти к старцу Иосифу. Но Толстой и к этому прославленному старцу не пойдет. А вот квартиру в крестьянской избе подыскал и собирался туда на следующий день переехать, однако позже планы резко переменились.
Наблюдавший Толстого как доктор, Маковицкий полагает, что болезнь Толстого началась утром 30 октября: слабость, сонливость, сильная зевота. Маковицкого удивило и что накануне, вечером, Толстой оговорился, назвав его Душаном Ивановичем. Вечером приехала Александра Львовна с Феокритовой. Добирались они окружным путем, тайком сбежав из Ясной. Привезли вещи и письма Софьи Андреевны, детей (кроме Льва, находившегося за границей, и Михаила, отказавшегося писать). Письма Ильи и Андрея расстроили Толстого: сыновья желали его возвращения к матери в Ясную Поляну. Илья Львович писал, что необходимо успокоить мать, чья жизнь в большой опасности, и довольно-таки бесцеремонно поучал отца: «Я знаю, насколько для тебя была тяжела жизнь здесь. Тяжела во всех отношениях. Но ведь ты на эту жизнь смотрел как на свой крест, и так и относились люди, знающие и любящие тебя. Мне жаль, что ты не вытерпел этого креста до конца. Ведь тебе 82 года и мама 67. Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо». В конце сын добавил, что был бы рад получить письмо от отца. Но Толстой ему не написал больше ни строчки. Андрей Львович писал, что своим уходом он убивает мать, «которую невозможно видеть без глубочайшего страдания». И этому сыну Толстой не ответил. Несколько разочаровало письмо Татьяны Львовны: отца она не осуждала, но и не одобряла его поступок, советов не давала, не скрывая и сочувствия к жалкой и трогательной матери. В подтексте этого дипломатичного, осторожного письма ощутимо недовольство решительным шагом отца. Удовлетворен Толстой остался лишь коротким и энергичным письмом Сергея Львовича: «Твое письмо, Сережа, мне было особенно радостно: коротко, ясно и содержательно и, главное, добро». Сын писал, что супругам, видимо, давно уже надо было расстаться, что положение было безвыходное и отец «избрал настоящий выход». Ответил Толстой сразу и только старшим детям, сообщив им, что вынужден совершенно срочно покинуть Шамордино: «Тороплюсь уехать так, чтобы, чего я боюсь, мама не застала меня. Свидание с ней теперь было бы ужасно». О том, что уезжает, не называя маршрута пути, написал одновременно и графине.