Страница 79 из 83
— И помощь эта должна выражаться в том, — заговорил раздельно, сухо и металлически звонко Башкирцев, — чтобы в публичном заседании столичного суда mademoiselle Башкирцева выступила как близкий друг подсудимой? Ведь другого положения нет.
Рита подняла к подбородку стиснутые руки и зазвеневшим голосом быстро заговорила:
— Папочка, но ведь ее иначе осудить могут, ведь кто там за нее заступится. Если ее осудят, я никогда себе этого не прощу, мне все будет казаться, что в этом я виновата.
— Что ты говоришь, Рита, — болезненно отозвалась Башкирцева, все время боявшаяся вступить в разговор, видя, что он, благодаря данному Дружининым тону, принимает серьезный, обостренный характер, — что ты говоришь, опомнись! Пусть уж Павел Дмитриевич так говорит, он чужой человек, но как ты нас и себя не жалеешь… ведь это такая грязь, такой ужас!., ведь об этом станут в газетах писать… Я не говорю, конечно, но это может и на делах наших отразиться.
— Не говори глупостей! — сурово оборвал ее Башкирцев. Дружинин быстро и резко обернулся от окна.
— И что вы так настойчиво говорите, Мария Павловна, о грязи? Поверьте, в каждом из нас столько грязи, что ее хватит на сто таких несчастных девушек, как Снежко. Башкирцева вопросительно посмотрела на мужа.
— Я думаю, что тебе самое бы лучшее уйти отсюда, — сказал он дочери.
— Папочка… — вырвалось у Риты, и она, не отымая от подбородка рук, осталась на месте, как будто собираясь броситься перед кем-то на колени.
Все почувствовали, что какая-то струна, соединяющая находящихся в комнате, натянулась до последней возможности и собирается лопнуть.
Башкирцев близко начал рассматривать ногти и заговорил в нос и комкая слова:
— Я уже давно собирался вам сказать, Павел Дмитриевич, (Дружинин в эту минуту подумал, что за несколько месяцев Башкирцев его в первый раз назвал по имени и отчеству)… но все как-то откладывал, теперь это, кажется, наиболее удобно… Башкирцев похлопал пальцами правой руки по щиколоткам сжатой в кулак левой, потом быстро встал и почти весело, глядя прямо в глаза Дружинину, сказал:
— Я нахожу, что ваше общество вредно для моей дочери…
Как ни далек был Дружинин от слияния со всей этой, как он иногда называл, башкировщиной, но в эту минуту он почувствовал, что вся эта хорошо знакомая ему обстановка гостиной, эти люди, которых он видел довольно часто, и даже сама Рита — все вдруг как-то сразу отодвинулось и стало ему совершенно чужим и неприязненным. Сам Башкирцев, уверенный и неприятный, в расстегнутом сверху жилете, напоминал ему почему-то одно ресторанное столкновение, где пожилой господин коммерческо-кабинетного типа говорил с ним изысканно-вежливо, но Дружинин и бывшие с ним и даже лакей каждое мгновение ждали, что сейчас начнется свалка. Как и тогда, Дружинин почувствовал, что ему трудно дышать и легкий приступ какой-то общей нудности, похожей на тошноту. Вместе с тем в голове Дружинина быстро, вместе с приливом крови в виски, созрело решение, что теперь наступил «момент» и он должен сказать все то, что долго копилось в нем против Башкирцева и чего он никогда не собирался говорить ему.
— Вы это находите? — сказал Дружинин чужим голосом и высохшим ртом, и в переводе это значило: я тебя ненавижу…
— Да, я это нахожу, — ясно и резко ответил Башкирцев, прямо глядя в глаза Дружинину, и это означало: я тебя тоже.
— Рита, уйди отсюда, — крикнула Башкирцева.
— Папочка, папочка! — восклицала Рита… Но у двух стоявших друг против друга людей уже началось то «нечто», что не ищет ни логики, ни оснований, не замечает места, времени, разницы возрастов, положений…
— Так я же вам на это скажу, — заговорил Дружинин вдруг окрепшим голосом бешенства, — что самое вредное, самое развращающее, самое грязное общество у вашей дочери это вы сами, ваши темные операции, жулики, с которыми вы водите компанию и устраиваете ваши делишки… бездельная жизнь не по средствам, отсутствие принципов в вас самих, принципов и человечности, — вот отчего она может развратиться, а не от моего общества…
Все на минуту окаменело… Привлеченный голосом Дружинина, в двери выглянул лакей и сейчас скрылся. Башкирцев, зажав в руке горсть брелоков от часов, очевидно, не знал еще, что он сейчас сделает.
— Или вы сию минуту уйдете, или я выброшу вас, как щенка, — сказал он, не разжимая зубов, и глаза его неестественно округлились, лицо стало похожим на кусок вареного мяса — обнаженное от светскости приличий и напускного благодушия, оно представлялось только старым, животно необузданным и страшным.
— Поберегите эти угрозы для ваших лакеев, жалкий пройдоха!.. — крикнул Дружинин.
Башкирцев двинулся вперед, но его схватили сзади чьи-то руки. Это вскочила с места Башкирцева.
— Илья, что ты! Рита, уйди отсюда… — говорила она сквозь слезы.
Рита бросилась на средину комнаты.
— Папочка, Павел Дмитриевич, оставьте, голубчики вы мои, — говорила она, ломая руки и как будто опускаясь на колени.
— Павел Дмитриевич, уйдите, ради бога! — кричала Дружинину Башкирцева.
— Я завтра же еду к градоначальнику и этого мазурика вышлю в двадцать четыре часа, — хрипел Башкирцев.
Дружинин уже не соображал, что он делает, и с побелевшими губами, с пеной в углах рта наступал на Башкирцева.
— Раньше, чем ты поедешь к градоначальнику, я Пташникову напишу… я выведу тебя на свежую воду с твоими дурдинскими коммерциями… не бывать твоему акционерству, врешь!.. Ты его в зятья метишь — и это я скажу, врешь… я все махинации разоблачу, печатно разоблачу… и к процессу Снежко я тебя притяну… там тоже кое-что есть… врешь.
Послышался чей-то женский визг и одновременно хруп и топот ног, что-то тяжелое потащили по полу. Это Башкирцев с изуродованным лицом бросился к Дружинину, но на нем повисли жена и дочь. И странным было в это время совершенное отсутствие прислуги, наполнявшей дом…
— Павел Дмитриевич, уходите, голубчик, уходите, — кричала ему Рита… — оставила отца и потащила Дружинина к выходу…
Забрав в руки пальто, калоши и шапку, Дружинин вернулся к дверям. Рита не пускала его, но он продвинулся до половины и злорадно крикнул:
— О Пташникове, господин акционер, не забудьте, я вам покажу, кто кого вышлет…
Дома Дружинин, не раздеваясь, сел у стола и тупым, нежалеющим укусом зажал зубами мякоть пальца.
Прошло два дня. Дружинин получил письмо. На желтой дорогой бумаге с трепаными концами Башкирцев писал ему своим крупным министерским почерком:
«Павел Дмитриевич, в том, что произошло между нами, я думаю, не виноваты ни вы, ни я. Хорошие отношения не могут рваться между людьми только потому, что они очень нервны и не умеют сдерживать своих порывов. Приходите, мы будем вам очень рады. Сара Бернар даже заболела, бедняжка».
Дружинин ничего не ответил.
На другой день Башкирцев два раза приезжал к Дружинину, но не застал его дома.
Жрец
Доктору Чудинову надоела его городская квартира, с зеркалами и альбомами для развлечения посетителей, опротивели и сами пациенты: вновь заболевшие — испуганные, бестолковые; старые, уже привыкшие — уныло-покорные. И все они казались Чудинову ужасно невежественными, неразвитыми, с детской наивностью, которая так не шла к усатым взрослым лицам.
Когда-то эта беспомощность умиляла доктора, заставляла работать; теперь же он, встречая виновато-доверчивый, вопрошающий взгляд больного, делал гримасы и кричал:
— Я не господь бог, поймите вы это раз навсегда. Я — врач, у меня лечебница, а не силоамская купель. Каждому из вас я сто раз твержу: не пейте, даже не нюхайте вина!.. Нет, свое… ну, теперь радуйтесь!..
Случалось, что он бросал на пол инструменты, женщинам говорил дерзости. В больнице его раздражал острый запах йодоформа. А раньше он ему нравился, и жалующимся на него Чудинов говорил, крепко потирая руки:
— Это потому, что вы не врач… А я нюхаю его и говорю — это здоровье, здоровье… Слышишь этот запах, и работать хочется.