Страница 4 из 46
Кроме Волженина хорошо, с огоньком работали в «Радиохронике» писатели М. Зощенко, Е. Шварц, И. Меттер, другие товарищи. «Радиохроника» нравилась горожанам и бойцам, нередко из военных частей к нам приходили за материалом, который понравился в передаче, для выступлений в агитбригадах. В декабре, когда Политуправление Балтфлота поручило мне составить маленький сборник «Балтфлот смеется», я воспользовалась некоторыми произведениями из нашей «Радиохроники», в частности прелестными «Сказками о черте» Евгения Шварца… Да, это было в декабре 1941 года, в уже обмершем, потухшем городе…
Уже в конце ноября появились на улицах города первые гробы, которые двигались не так, как подобает гробу, – важно, высоко над мостовой, а ползли на санках по самому снегу. Один район за другим погружался во тьму, подобную полярной ночи, – иссякала энергия, уходил из города свет, замирало движение. А люди слабели все больше и больше. Уже многие не могли делать длинных переходов пешком и целыми днями неподвижно лежали под грудой одежд и одеял в темных ледяных квартирах. Так ослабевший ленинградец, оторванный от предприятия, от коллектива, оказывался как бы еще раз обведенным вражеским кольцом – гитлеровец блокировал уже каждого в отдельности, гитлеровец делал ставку на распадение человеческого коллектива. И сплошь и рядом оказывалось, что у такого ослабевшего, полуумирающего ленинградца существует только одна форма связи с внешним миром: это – «тарелка» радио. Отсюда, из этого черного круга на стене, доходили до человека людские голоса – значит, он еще не один! Значит, где-то за стенами его дома живут люди, живет город, страна – они борются, они сопротивляются… Даже если радио не говорило, а только стучал метроном – и то было легче, это означало, что город жив, что сердце его бьется.
Только одно радио в те дни утоляло неумирающую потребность людей в искусстве. Ведь в городе не работал ни один театр, ни одно кино. Ни концертов, ни музыки – ничего не было. Множеству ленинградцев даже читать у себя дома было не под силу… Правда, по радио тоже очень долго не передавалось ни музыки, ни пения, но были зато обширные и ежедневные литературные передачи – и особенно много передавалось стихов… Поэзия в те дни в Ленинграде приняла на себя благородное бремя почти всего искусства.
Я думаю, что никогда больше не будут люди слушать стихи так, как слушали стихи ленинградских поэтов в ту зиму голодные, опухшие, еле живые ленинградцы. Мы знаем это потому, что они находили в себе силы даже писать об этом в радиокомитет, даже приходить сюда за тем или иным запомнившимся им стихотворением; это были самые разные люди – студенты, домохозяйки, военные. Бессмертным свидетельством величия духа ленинградцев останется эта деталь первой блокадной зимы – способность в таком кошмаре, среди таких физических и нравственных терзаний отзываться на поэзию, на искусство.
Письма, которые получила я зимой 1941/42 года на свои передачи, в частности на передачу под Новый, 1942 год, останутся для меня на всю жизнь самой высокой наградой.
В радиокомитет приходили также заявки на чтение классической и советской литературы. В январе были особые передачи – «Чтения с продолжением». Был прочитан ряд отрывков из «Илиады» Гомера, а артист М. Янкевский читал несколько дней подряд «Педагогическую поэму». Янкевский был очень плох, он почернел, еле дышал, но Макаренко был когда-то его учителем, и артисту страстно хотелось дочитать цикл.
Однажды он пришел в таком состоянии, что Бабушкин шепнул:
– Боюсь, что он не дочитает сегодня… – И вместе с ним – на всякий случай – пошел в студию.
Но Янкевский дочитал цикл, он живет и работает до сих пор. А как много (и как хорошо!) читала по радио любимица маленьких радиослушателей Маша Петрова – ныне заслуженная артистка республики!
Из этих передач – «Чтения с продолжением» – постепенно родился «Театр у микрофона». У микрофона артисты радиокомитета стали разыгрывать целые пьесы, преодолевая голод, слабость, быструю утомляемость. Репетировали по частям печатавшуюся в «Правде» пьесу А. Корнейчука «Фронт», затем исполняли ее перед микрофоном, затем, некоторое время спустя, перенесли на сцену. Так к концу сорок второго года из артистов радиокомитетского «Театра у микрофона» и артистов 1-й фронтовой агитбригады в осажденном городе родился под вой и свист снарядов и бомб (без всякого метафорического преувеличения – увы!) новый театр, где все, от режиссера В. Мойковского, артиста М. Янкевского до рабочих сцены, были самыми подлинными и рядовыми защитниками Ленинграда. Театр успешно работал, в 1962 году он отметил свое двадцатилетие – он называется теперь театром имени Комиссаржевской, он популярен и любим не только в Ленинграде, но и в стране, по городам которой ежегодно дает он гастроли с неизменным успехом. Я счастлива, что вот уже третий год в репертуаре этого театра есть и моя пьеса – о самых суровых днях блокады, об ее героической и трагической зиме 1941/42 года, что в одном эпизоде звучит мой голос – пленка сохранившегося чудом выступления перед новым, 1942 годом. Пьеса называется «Рождены в Ленинграде». На премьеру ее все артисты и работники театра, не сговариваясь, и – что самое удивительное и трогательное – множество зрителей пришли с медалями «За оборону Ленинграда». Не ради пустого хвастовства говорю я это, но для того, чтоб лишний раз подчеркнуть, как умеет хранить город-герой свои революционные и боевые традиции – хранить не умственно, а всем сердцем. А на юбилее «блокадного театра» в октябре 1962 года многих и многих пришлось помянуть нам добрым словом и вставанием, и все с глубоким душевным трепетом вспоминали славные дни «Театра у микрофона»…
В великом сопротивлении Ленинграда, которое требовало прежде всего единения коллектива, Ленинградское радио сыграло роль огромнейшую.
Ведь мы и начали-то рассуждать о книге «Говорит Ленинград» и оглянулись на немыслимый путь, сделанный городом, на историю его Главной Трибуны – радиокомитета – потому, что в тот вечер – третий вечер почти полного безмолвия в Ленинграде – в радиокомитет начали приходить люди из заснеженных недр города, страшные люди в тряпичных масках… Их было много, и все они пришли с одним тревожным вопросом: почему замолчало радио? Скоро ли оно заговорит опять? Нельзя ли, чтоб это было сейчас же, немедленно – иначе совсем уже невозможно жить.
– Нет уж… знаете! – сказал один старик с палочкой в каждой руке, пришедший откуда-то с Васильевского острова, – если что-нибудь еще надо… в смысле стойкости… пожалуйста… еще… и даже с прибавкой можно дать. Но радио пусть говорит. Без него страшно! Без него лежишь как в могиле. Совсем как в могиле.
И вот все это – сентябрьскую речь 1941 года Д. Д. Шостаковича, и выступление матери, потерявшей под развалинами детей, и жгучие речи Вишневского, и строгие военные стихи Н. Тихонова, и боевые частушки Волженина, и отдельные целые передачи на эфир, и «Радиохроника», и рассказы партизан о том, как помогал им голос Ленинграда, – предполагали мы внести в первую часть книги «Говорит Ленинград».
…И наши зимние передачи («Говорит Ленинград», «Радиохроника» даже и в эти дни – жили!) с репортажем с оборонного завода, где голодные комсомольцы ремонтировали танки и называли их то «Смерть Гитлеру», то «Победа», со стихами Маяковского «…Но шепот громче голода – он кроет капель спад: «Через четыре года здесь будет город-сад!..», с речами, стихами и выступлениями ленинградских писателей, с «Театром у микрофона» и письмами радиослушателей, с описанием фантастического быта работников радиокомитета (дни празднования пятидесятой и сотой «Радиохроники» чего стоят!) мы тоже включили в план книги «Говорит Ленинград».
И здесь я хочу сделать одно небольшое, но очень важное дополнение. Тогда, в лихорадочно-вдохновенную ночь 10 января 1942 года, мы включали в план книги, еще не зная очень и очень многого, вернее, не предвидя его. Так, мы включали рассказ и выступление Шостаковича о том, как он пишет Седьмую симфонию, не зная о том, что уже в марте этого же, 1942 года она будет исполнена в Москве и будет названа и самим композитором, и всей землей – «Ленинградской симфонией», и даже будет исполнена в этом же году у нас, в осажденном городе – и кем?! – нашим же радиокомитетским оркестром! Наши оркестранты почти не играли зимой – не хватало сил, не хватало дыхания, особенно духовым – «диафрагме не на что было опереться». Оркестр таял. Некоторые ушли в армию, другие умерли от голода. Трудно забыть мне серые, зимние рассветы, когда совершенно уже свинцово отекший Яша Бабушкин диктовал машинистке очередное донесение о состоянии оркестра.