Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 57



Вариация

Вновь эти плечи, эти руки Погреть я вышел на балкон. Сижу, — но все земные звуки — Как бы во сне или сквозь сон. И вдруг, изнеможенья полный, Плыву: куда — не знаю сам, Но мир мой ширится, как волны, По разбежавшимся кругам. Продлись, ласкательное чудо! Я во второй вступаю круг И слушаю, уже оттуда, Моей качалки мерный стук. Август 1919 Москва

Золото

Иди, вот уже золото кладем в уста твои,

Уже мак и мед кладем тебе в руки. Salve aeternum.

Красинский     В рот — золото, а в руки — мак и мед; Последние дары твоих земных забот. Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен:     Хочу в земле вкусить утробный сон,     Хочу весенним злаком прорасти, Кружась по древнему по звездному пути. В могильном сумраке истлеют мак и мед,     Провалится монета в темный рот…     Но через много, много темных лет Пришлец неведомый отроет мой скелет, И в черном черепе, что заступом разбит,     Тяжелая монета загремит —     И золото сверкнет среди костей, Как солнце малое, как след души моей. 7 января 1917

Ищи меня

Ищи меня в сквозном весеннем свете. Я весь — как взмах неощутимых крыл, Я звук, я вздох, я зайчик на паркете, Я легче зайчика: он — вот, он есть, я был. Но, вечный друг, меж нами нет разлук! Услышь, я здесь. Касаются меня Твои живые, трепетные руки, Простертые в текучий пламень дня. Помедли так. Закрой, как бы случайно, Глаза. Еще одно усилье для меня — И на концах дрожащих пальцев, тайно, Быть может, вспыхну кисточкой огня. 20 декабря 1917 — 3 января 1918

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру Восьмого дня она очнулась. Люди Повыползли из каменных подвалов На улицы. Так, переждав ненастье, На задний двор, к широкой луже, крысы Опасливой выходят вереницей И прочь бегут, когда вблизи на камень Последняя спадает с крыши капля… К полудню стали собираться кучки. Глазели на пробоины в домах, На сбитые верхушки башен; молча Толпились у дымящихся развалин И на стенах следы скользнувших пуль Считали. Длинные хвосты тянулись У лавок. Проволок обрывки висли Над улицами. Битое стекло Хрустело под ногами. Желтым оком Ноябрьское негреющее солнце Смотрело вниз, на постаревших женщин И на мужчин небритых. И не кровью, Но горькой желчью пахло это утро. А между тем уж из конца в конец, От Пресненской заставы до Рогожской И с Балчуга в Лефортово, брели, Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли? Иные узелки несли под мышкой С убогой снедью: так в былые годы На кладбище москвич благочестивый Ходил на Пасхе — красное яичко Съесть на могиле брата или кума… К моим друзьям в тот день пошел и я. Узнал, что живы, целы, дети дома,— Чего ж еще хотеть? Побрел домой. По переулкам ветер, гость залетный, Гонял сухую пыль, окурки, стружки. Домов за пять от дома моего, Сквозь мутное окошко, по привычке Я заглянул в подвал, где мой знакомый Живет столяр. Необычайным делом Он занят был. На верстаке, вверх дном, Лежал продолговатый, узкий ящик С покатыми боками. Толстой кистью Водил столяр по ящику, и доски Под кистью багровели. Мой приятель Заканчивал работу: красный гроб. Я постучал в окно. Он обернулся. И, шляпу сняв, я поклонился низко Петру Иванычу, его работе, гробу, И всей земле, и небу, что в стекле Лазурью отражалось. И столяр Мне тоже покивал, пожал плечами И указал на гроб. И я ушел. А на дворе у нас, вокруг корзины С плетеной дверцей, суетились дети, Крича, толкаясь и тесня друг друга. Сквозь редкие, поломанные прутья Виднелись перья белые. Но вот — Протяжно заскрипев, открылась дверца, И пара голубей, плеща крылами, Взвилась и закружилась: выше, выше, Над тихою Плющихой, над рекой… То падая, то подымаясь, птицы Ныряли, точно белые ладьи В дали морской. Вослед им дети Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один, Лет четырех бутуз, в ушастой шапке, Присел на камень, растопырил руки, И вверх смотрел, и тихо улыбался. Но, заглянув ему в глаза, я понял, Что улыбается он самому себе, Той непостижной мысли, что родится Под выпуклым, еще безбровым лбом, И слушает в себе биенье сердца, Движенье соков, рост… Среди Москвы, Страдающей, растерзанной и падшей,— Как идол маленький, сидел он, равнодушный, С бессмысленной, священною улыбкой. И мальчику я поклонился тоже.                 Дома Я выпил чаю, разобрал бумаги, Что на столе скопились за неделю, И сел работать. Но, впервые в жизни, Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы» В тот день моей не утолили жажды. 20 мая — 1 июня 1918