Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 66

~~~

В ноябре я взял отца за руку. Он не желал ни садиться в поезд, ни лететь самолетом, что, говорил, противопоказано его сердцу. Лучше всего велосипед, на тот случай, если нам повезет обнаружить по дороге дрова. Он говорил, что приятнее всего ехать по дороге в поисках дров. Он согласился отправиться туда, куда я захочу, но рассчитывая пробраться туда знакомыми тропинками, вдоль которых, как ему помнилось, он когда-то видел отменные древеса, каковые мог с большой точностью описать. Его глаза блестели, и серее их я никогда не видел. Он исправно нажимал на педали, мне приходилось за ним бежать. Предвидя, что путешествие выдастся долгое, я взвалил себе на плечи весь наш багаж. В тот день, натолкнувшись на препятствия, которых он ловко избежал, я падал раз двадцать, не меньше, это я-то, сроду не спотыкавшийся. Он дожидался меня впереди, на обочине, восседая, если находил достаточно удобный корень, под липой. Часто ускользал от меня, сворачивая на грунтовую дорогу и исчезая в рощице в поисках какого-то там полена или чтобы подобрать то, которое он, некогда обнаружив, припрятал под папоротником. Первым он приторочил к багажнику знатный обрубок вяза, аккуратно срубленный и пахучий. И покатил еще быстрее, словно прихрамывая на подъемах, то ли из-за перекоса седла, то ли из-за своей правой, короткой ноги. Позже долго разглядывал какое-то поле, ему очень понравилось, как оно вспахано, и цвет земли. Именно тут-то он и сказал: здесь не надо выкапывать ни булыжники, ни валуны, и без того рыхлая и мягкая почва, в которую вон как глубоко уходят ноги. Чуть подальше заголил здоровенный кусок полусгнившей белой акации, очистил его от опят, от гнилой древесины, словно кость обглодал. Глядя на мертвые, но так и оставшиеся стоять деревья, не мог удержаться от ругани, пся крев, вот дров-то было бы. Я едва отговорил его брать с собой вязанку сухого валежника, она не помещалась толком на велосипеде. Отец насобирал еще и березы, и клена, и ясеня. Вскоре из-за нагроможденных у него за спиной сучьев мне осталась видна только шляпа. Чуть дальше он захотел побриться, сочтя, что щеки его слишком уж заросли. Мы остановились на вершине кургана. Отец соорудил себе стол, стул и начал бриться, ветер вздымал его волосы, солнце мусолило спину потеками глины. Он брился, глядя в карманное зеркальце, такое крохотное, что я принял его за одно из многочисленных вкраплений на его ладони. Мякоть яблока, я как раз грыз его в тот момент, вдруг обрела вкус мыла, которым он пользовался для туалета. Закончив, он захотел вернуться домой — под тем предлогом, что будет беспокоиться моя матушка, его жена.

Позже мы решили попытать счастья на лодке. Я позвал его на борт шлюпки, у той был красивый белый корпус и сосновые весла. Эта затея привела его в отличное расположение духа. Он уже слышал плеск и, чтобы освежиться, надумал свесить руку в воду и сообщать мне о перепадах температуры. Он выбрал самую спокойную реку в обрамлении теряющихся среди камышей и трав берегов. Первым делом отвез меня на место, где чуть не утонул ребенком, и рассказал о слоях воды, которые пересек, прежде чем достиг глубины, где холод сковал его ноги и легкие. Так вот, перед тем как едва не умер, он столкнулся с водой легче воздуха, но глубокой, бесконечной голубизны. Спас его дядя, хотя он предпочитал думать, что из бездны его вызволил брат. Здесь с губ отца, повторившись трижды, сорвались такие слова: спасенный рыбой, эта река все та же, что текла когда-то, вон сенокосные лужайки и тачка на крыше дома. Я не видел ни того, ни другого.

Даже посреди вод он заглядывался на леса и рассказывал мне о грибах, об Истинном и остальных, что образуют вокруг стволов огромные кольца, и о каскадах пепла, и о фосфоре на упавших стволах.

В лесу он повел меня на то место, где мы тремя зимами ранее нарубили дров, туда, где молодой клен, надломившись, ударил его по лицу, и, чтобы я вспомнил, даже попытался крикнуть, как в тот раз. Я ничего не помнил. Он поднял толстый прут и несколько других, потоньше, сломал их — звук ни о чем мне не говорил, я хотел поскорее уйти. Он разворошил перегной и разбросал его по листьям — запах ни о чем мне не говорил, я хотел поскорее уйти. Он показал мне топор, он по привычке носил это незаменимое орудие на поясе, но я, потрогав лезвие, чуть не отрезал себе палец.

Потом, дальше, мы причалили у какого-то поля, где, как ему помнилось, потерялся его изогнутый серпом нож. Он собирался его отыскать и обошел все поле, раздвигая один за другим капустные листья. Дальше ему приспичило привести в порядок несколько охапок хвороста, которые показались ему чересчур разбросанными. Он захотел отдохнуть под дубом, потом перебрался в пихтовую рощицу, так как слышал когда-то, что насыщенный хвойной смолой воздух полезен для здоровья, особенно в том состоянии, в каком пребывали его легкие. Спустилась тьма. Мексика лежала далеко за туманами, огромная и безмятежная, пахнущая жасмином.

Разглядывая руки отца, чуть скрюченные и слабые, сухие и сладкие как персть, я увидел, что он спит, и, коли уж лес, в котором мы находились, был в нескольких шагах от нашего дома, его туда и отвел.

Вместе с псом мы мчались куда быстрее. Берек прекрасно знал, куда держит путь. Пес тащил за собой отца. Тот на чем свет стоит крыл псину, чрезвычайно гордую подобным вниманием. Нет, не грифон с черными глазами и не спаниель, просто пес в гетрах, с белой бабочкой на заду. Он был в своей стихии. Зная местность как никто другой, не знал удержу.

Мы мчались по всхолмью над могильным лесом, мчались по полям льна, распугивая тысячи пичуг, мчались мимо водонапорной башни и вдоль ям, в которых еще не сожженная трава спуталась, сухая, в косматые головы и пушистые гнезда, мчались по бороздам, но отец брюзжал из-за облепившей его новые ботинки грязи.





Вернувшись на нашу лужайку, он захотел скосить траву, прямо от корыта с водой, в котором плескались гуси, бетонного корыта, в котором зацвела вода. Он взял косу, чье лезвие показалось мне невиданной белизны, и принялся шуровать ею среди луговой влаги. Мне к нему было уже не подобраться, виднелась только его спина. Шаг за шагом он удалялся.

~~~

Ныне мне к нему уже не подобраться. Он ускользает от моих ласк и не желает меня слушать. Поворачивается ко мне спиной, я не могу различить его лицо. Видна только спина, спина, разделенная пополам линией, что сбегает сзади от головы, что оборачивается то бороздкой, когда спина выпрямлена, то остистым гребнем, когда он сутулится. И ничего более. Жив ли он? Или мертв? Я слишком далеко, мне не разобрать.

~~~

Рассматривай со всех углов, сверни себе шею, прищурь один глаз, потом другой, скриви рот от досады и недоумения. Ты все равно не поймешь, что та частичка плоти, в которую ты мечешь свои снаряды, это спина, что на ее коже запечатлеваются поцелуи и спинной мозг воспринимает их подчас как тычки, подчас как раны, иногда как ласки, что на этой коже порой обрящешь крупицы песка (пустыня в каких-то трех тысячах километров, а море перемещается), уколы пчел, ос и шершней, укусы безумного коня и звезды, сиречь ожоги, вызванные солнцем несчастья или смолой, что проливается, бывает, с небес густыми каплями.

Ну а ты, коли чувствуешь выверенный пробег моего языка от поясницы и до затылка, почувствуешь волоски кисти и царапину от острия кривого садового ножа.

При наскоке на спину рука ни при чем, рука, которая тщилась бы покрыть всю территорию, ни на что не годна, ибо спина делится на две зачастую равные части, как язык, как нос. И не забудь, что спина, против которой ты яришься, которую хотел бы изрешетить и стереть в порошок, что у этой спины, каковая, возможно, принадлежит твоему врагу, нет глаз и сладка она как персть земная.