Страница 26 из 51
— А, это ты! — воскликнул Альберто, когда я вошел.
Он полулежал в кресле и встал, опершись о подлокотники, положив книгу, которую читал, на маленький столик рядом с креслом, и сделал несколько шагов мне навстречу.
На нем были серые вигоневые брюки, один из его красивых пуловеров цвета опавших листьев, коричневые английские туфли (настоящий Даусон, сказал он мне потом, он купил их в Милане, в магазинчике возле Святой Бабилы), фланелевая рубашка с открытым воротом, без галстука, в зубах зажата трубка. Мы пожали друг другу руки без излишней сердечности. Он смотрел куда-то через мое плечо. Что могло привлечь его внимание? Я не понял.
— Прости, — пробормотал он.
Он посмотрел куда-то назад, слегка наклонившись, и в этот момент я вспомнил, что не закрыл дверь. Но Альберто был уже возле нее, он сам, лично хотел удостовериться, что дверь закрыта. Он взялся за ручку двери, но прежде чем закрыть ее, выглянул в коридор.
— А Малнате? — спросил я. — Он еще не пришел?
— Нет еще, — ответил он, возвращаясь ко мне.
Он забрал у меня шляпу, шарф и пальто и исчез с ними в смежной комнате. Оттуда, через дверь, я успел кое-что рассмотреть: кровать с шерстяным, спортивного типа покрывалом в бело-синюю клетку, в ногах кожаный пуфик, а на стене, рядом с дверью в ванную, тоже полуоткрытой, рисунок — обнаженная мужская фигура Де Писиса — в простенькой светлой раме.
— Посиди минутку, — сказал Альберто. — Я сейчас.
Он действительно вернулся сразу, сел напротив меня в то же кресло, из которого встал, когда я пришел, причем встал, как мне показалось, с трудом, неохотно. Теперь он рассматривал меня с выражением странной отстраненной симпатии. Я знал, что это выражение лица соответствовало у него самому большому интересу к собеседнику, на который он был способен. Он широко улыбался, показывая крупные передние зубы, унаследованные от матери: они казались слишком большими и сильными для его удлиненного бледного лица, для бескровных десен.
— Хочешь послушать музыку? — предложил он, показывая на радиолу, стоявшую в углу студии, рядом с входной дверью. — Это отличный Филипс.
Он было встал из кресла, но я его остановил.
— Нет, подожди, — сказали. — Может, попозже.
Я внимательно осмотрел комнату.
— А какие у тебя пластинки?
— Ну, всего понемногу: Монтеверди, Скарлатти, Бах, Моцарт, Бетховен. Пусть это тебя не пугает, у меня много и джаза: Армстронг, Дюк Эллингтон, Фэтс Уоллер, Бенни Гудмен, Чарли Кунц.
Он продолжал перечислять имена и звания, вежливый и добродушный, как всегда, но равнодушный: он как будто предложил мне список блюд, которые сам с удовольствием попробовал бы, не больше и не меньше. Он немного оживился, только когда стал демонстрировать мне достоинства своего Филипса. Он сказал, что это совершенно особенный аппарат, благодаря тому что он придумал для него некоторые изменения и усовершенствовал его с помощью одного замечательного миланского мастера. Эти усовершенствования касались прежде всего качества звука: у его приемника был не один динамик, а целых четыре разных «источника звука». Был динамик для низких звуков, для средних, для высоких и очень высоких, он прекрасно воспроизводил даже свист (тут он подмигнул). И он расположил их не рядом, как я мог бы подумать, нет! Внутри тумбочки, на которой стоял приемник, их было только два: для средних и высоких звуков. Динамик для очень высоких звуков он придумал спрягать подальше, возле окна, а четвертый, для низких звуков, был как раз под диваном, на котором я сидел. Он затеял все это, чтобы добиться стереофонического эффекта.
В этот момент вошла Дирче в голубом платье и белом переднике, завязанном на талии, толкая тележку с чайным подносом.
Я заметил, что на лице Альберто промелькнуло выражение недовольства. Наверное, девушка тоже это заметила.
— Это профессор, стала оправдываться она, — приказал подать все сейчас.
— Ничего. Значит, мы выпьем по чашке чая.
Светловолосая, кудрявая, с румяными щеками, как все жительницы предальпийской части Венето, дочь Перотти расставила чашки молча, опустив глаза, и вышла. В воздухе остался приятный запах мыла и пудры. Мне показалось, что даже чай впитал его.
Я потихоньку пил чай и продолжал осматривать комнату. Меня восхищала обстановка, такая рациональная, функциональная, такая современная, совершенно не похожая на весь дом, и все же я не понимал, почему меня все больше и больше охватывает чувство неловкости, угнетенности.
— Тебе нравится, как я обставил студию? — спросил Альберто.
Казалось, он внезапно очень заинтересовался моим мнением. Я его не разочаровал, конечно, рассыпавшись в похвалах. Я сказал о простоте мебели, потом встал с дивана и пошел посмотреть поближе большой чертежный стол, стоявший возле окна, с прекрасной металлической складной лампой, и наконец выразил свое особенное восхищение рассеянным светом, который создавал уют, не утомлял глаза и позволял работать с особенным удовольствием.
Он слушал меня, кажется, с удовольствием.
— Ты сам придумал эту мебель?
— Ну, не совсем: я взял ее немного из «Домуса», немного из «Каза белла» и немного из «Студио», знаешь, есть такой английский журнал… А потом я заказал ее здесь, в Ферраре, одному столяру на улице Коперта.
Он добавил, что ему особенно приятно, что мне понравилась его мебель. Да и вообще, что за необходимость в быту и в работе окружать себя некрасивыми вещами или всякой рухлядью? Вот, например, Джампи Малнате (он слегка покраснел, упомянув о нем), он позволяет себе говорить, что такая студия больше похожа на жилище холостяка, он утверждает, что вещи сами по себе только паллиативы, суррогаты, а поскольку он принципиально против суррогатов и паллиативов любого сорта, он против техники, потому что техника склонна доверять любому ящику с совершенным замком (ну это так, к примеру) решение всех проблем индивида, включая проблемы морали и политики. Он же — и он указал пальцем себе на грудь — он придерживается совершенно иной точки зрения. Хотя он и уважает мнение Джампи (я ведь знаю, что он коммунист, да?), но считает, что жизнь и так нудная и тоскливая штука, и поэтому мебель и вещи, эти наши молчаливые и верные сожители, должны делать ее приятнее и веселее.
Я в первый раз видел, как он горячится, отстаивает одни идеи и отвергает другие. Мы выпили по второй чашке чая, но разговор теперь стал угасать, поэтому пришлось послушать музыку.
Мы поставили пару пластинок. Вернулась Дирче, принесла поднос с пирожными, потом, часов в семь, телефон на письменном столе, стоявшем рядом с чертежным, зазвонил.
— Спорим, что это Джампи? — пробормотал Альберто, подходя к телефону.
Прежде чем взять трубку, он мгновение колебался: как игрок, который, получив карты, медлит, прежде чем посмотреть в лицо фортуне.
Но это был Малнате, я сразу понял.
— Ну, что ты делаешь? Ты что, не придешь?.. — говорил Альберто разочарованно, капризным детским голосом.
Тот отвечал ему довольно долго. С дивана я не мог слышать, что он говорит, но чувствовал, как трубка дрожит под напором его густого спокойного ломбардского голоса. Наконец он сказал «пока!» и положил трубку.
— Джампи не придет, — сказал Альберто.
Он медленно вернулся к креслу, опустился в него, потянулся, зевнул.
— Кажется, его задержали на фабрике, — продолжал он, — и ему нужно оставаться там еще часа два-три. Он извинился и передал тебе привет.
Вернуться в этот дом меня убедило не неопределенное «до скорого», которым я, уходя, обменялся с Альберто, а письмо Миколь, полученное через несколько дней.
Это было веселое письмецо, ни короткое, ни длинное, написанное на четырех страницах двойного листа голубой почтовой бумаги стремительным и легким почерком. Казалось, она написала его одним махом, не колеблясь и не исправляя отдельных слов. Миколь очень извинялась: она уехала неожиданно, не попрощавшись, с ее стороны это было, конечно, некрасиво, она полностью с этим согласна. Однако, добавляла она, прежде чем уехать она пыталась мне дозвониться, но не застала дома, кроме того, она просила Альберто связаться со мной, если я вдруг больше не появлюсь. Если так и случилось, то сдержал ли Альберто слово найти меня живым или мертвым? Он, известный лентяй, всегда прекращает все контакты, хотя я и представить себе не могу, как они ему, несчастному, нужны на самом деле. Письмо продолжалось дальше, и на двух с половиной страницах описывались дипломная работа, в которой уже виден был конец, Венеция, которая зимой «просто вызывает слезы», и завершалось неожиданно переводом стихов Эмили Дикинсон.