Страница 19 из 51
Ей казалось абсурдным, совершенно абсурдным, что на свете существуют люди вроде меня, которые не восхищаются «большими, спокойными, сильными, задумчивыми» деревьями так же страстно, как она. Как я могу не понимать? Как я могу жить, не чувствуя? Например, в конце площадки для корта, к западу от него, была группа из семи стройных, высоченных Washingtoniae graciles, или пальм пустыни, отделенных от окружающей их растительности (темных деревьев с высокими стволами, типичными для европейского леса: дубов, падубов, платанов, каштанов) просторной лужайкой. Так вот, каждый раз, когда мы проезжали мимо них, Миколь находила для этой отдельно стоящей группы пальм все новые и новые нежные слова.
— Вот и мои семь старичков, — могла она сказать. — Смотри, какие у них почтенные бороды.
Серьезно, настаивала она, разве они не кажутся мне похожими на семерых отшельников Тебаиды, высушенных солнцем и постами? Какая изысканность, какая святость в их темных стволах, сухих, узловатых, покрытых чешуйками! Они похожи на ноги всех этих бесчисленных Иоаннов Крестителей, которые питаются только кузнечиками, честно.
Однако ее симпатии не ограничивались только экзотическими растениями: разного вида пальмами, Howaeniae dulces, на которых вырастали бесформенные трубочки, наполненные мякотью со вкусом меда, агавами в виде канделябров, таких, как в синагоге, которые, как она говорила, цветут раз в двадцать пять лет, а потом умирают, эвкалиптами, Zelkoviae sinicae с короткими зелеными стволами, покрытыми золотистыми крапинками (что касается эвкалиптов, так она им даже немного не доверяла, правда, не хотела объяснять, почему, как если между ними и ею было когда-то что-то малоприятное, что она не хотела вспоминать).
А огромным платаном с белым неровным стволом, самым большим из всех деревьев парка, и, думаю, во всей округе, она восхищалась прямо-таки до преклонения. Конечно, это не «бабушка Жозетт» его посадила, это, наверное, сам Эрколе I, а может быть, даже Лукреция Борджия.
— Ты представляешь? Ему почти пятьсот лет! — шептала она, полузакрыв глаза. — Подумай, чего он только не видел с тех пор как появился на свет!
И казалось, что у него, у этого огромного существа, у платана, действительно были глаза, чтобы нас видеть, и уши, чтобы слышать.
К фруктовым деревьям, которым было отведено место прямо у стены Ангелов, защищенное от северного ветра, на солнечной стороне, Миколь питала такие же чувства, как к Перотти и другим членам его семьи. Она рассказывала мне об этих скромных фруктовых деревьях, я это сразу заметил, с тем же добродушием, с тем же терпением, очень часто переходя на диалект. На диалекте она говорила только с Перотти или иногда с Титта и Бепи — когда нам случалось встретить их и мы перекидывались с ними парой слов. Мы обязательно каждый раз останавливались перед огромным грушевым деревом с густой кроной и мощным стволом, почти как у дуба: это было ее любимое дерево, il brogn serbi, кислые груши, которые росли на этом дереве, рассказывала она, в детстве казались ей необыкновенно вкусными. Она любила их тогда больше любого шоколада от Линдта. А потом, лет в шестнадцать, они ей вдруг перестали нравиться, ей больше их не хотелось, и вместо груш она теперь предпочитала есть шоколад от Линдта или не от Линдта (но только горький, только горький!). Яблоки она называла «pum», фиги «figh», абрикосы «mugnagh», персики «persagh». О них она говорила только на диалекте. Только слова диалекта позволяли ей, когда она называла деревья и фрукты, складывать губы в гримаску нежности и презрения, шедшую прямо от сердца.
Позднее, когда знакомиться было больше не с чем, начались «благочестивые паломничества». И поскольку все паломничества, по мнению Миколь, нужно совершать пешком (а иначе что это за паломничества?), мы перестали пользоваться велосипедами.
Мы отправлялись пешком, и Джор часто сопровождал нас.
Для начала меня привели посмотреть маленькую, полуразрушенную пристань на канале Памфилио, почти скрытую разросшимися ивами, белыми тополями и белокрыльником. Из этого крохотного порта, обнесенного низкой стеной красного кирпича, наверное, в старину отправлялись в плаванье до По или до Крепостного рва. Отсюда отплывали и они с Альберто, рассказала мне Миколь, когда были детьми. У них была двухвесельная плоскодонка, и им нравились прогулки по воде. Конечно, к башням замка, в самый центр города, они на лодке никогда не доплывали (я ведь знаю, что канал Памфилио теперь сообщается со рвом только под землей). А вот до По, прямо до острова Бьянка, вот туда они доплывали! Потом она спросила, нравится ли мне это место. Теперь плоскодонкой уже нельзя больше пользоваться: полузатопленная, запылившаяся, превратившаяся в «останки плоскодонки», она стоит в сарае, я как-нибудь увижу ее, если она не забудет сводить меня туда. А саму пристань она не забывает, она всегда сюда приходит. Это ее секретное убежище. А кроме того, идеальное место, чтобы готовиться к экзаменам в тиши и покое, когда начинается жара.
В другой раз мы отправились к Перотти, которые жили в настоящем крестьянском доме, с сеновалом и хлевом, на полпути между большим домом и фруктовым садом у стены Ангелов.
Нас встретили жена Перотти, Витторина, бледная женщина неопределенного возраста, печальная, худая, как жердь, и Италия, жена старшего сына, Титты, тридцатилетняя женщина родом из Кодигоро, полная и крепкая, с водянистыми голубыми глазами и рыжими полосами. Она сидела у порога дома на плетеном стуле, окруженная курами, и кормила ребенка грудью. Миколь наклонилась приласкать малыша.
— И когда же ты снова пригласишь меня на фасолевый суп? — спросила она у Витторины на диалекте.
— Когда хотите, барышня. Когда вам будет удобно…
— На днях мы должны это обязательно устроить, — добавила Миколь, обращаясь ко мне. — Знаешь, Витторина варит потрясающий фасолевый суп. Непременно со свиной грудинкой…
Она засмеялась и добавила:
— Хочешь взглянуть на хлев? У нас целых шесть коров.
С Витториной во главе мы направились к хлеву. Женщина открыла дверь большим ключом, который держала в кармане черного передника, и отошла в сторону, пропуская нас вперед. Когда мы проходили мимо нее, я поймал ее взгляд, брошенный на нас украдкой: полный заботы и, как мне показалось, тайного удовлетворения.
Третье паломничество было в священное место «зеленого рая детской любви».
По этим местам мы постоянно проходили в предыдущие дни, но ни разу не остановились. Вот и то самое место у ограды, сказала Миколь, показывая пальцем, куда она обычно ставила лестницу, а вот и зарубки (да-да, именно зарубки!), которыми она пользовалась, когда лестницы не было.
— Как ты думаешь, может, стоит повесить сюда памятную дощечку? — спросила она.
— Уверен, что у тебя уже и текст готов!
— Почти. «Отсюда, несмотря на бдительность двух страшных псов…»
— Стой! Ты говорила о дощечке, но для такой надписи, боюсь, тебе понадобится целая стена, вроде той, на которой высечен Манифест о победе. Вторая строка слишком длинная.
Мы поспорили. Я играл роль упрямого спорщика, а она, в свою очередь, повышая голос и ребячась, обвиняла меня во «всегдашней мелочности». Ясно, кричала она, я сразу почуял, что у нее и в мыслях не было вставить мое имя в эту надпись, поэтому я из зависти даже выслушать ее не желаю.
Потом мы успокоились. Она снова начала рассказывать мне о том времени, когда они с Альберто были детьми. Если я хочу знать, то они оба, и Альберто, и она, всегда завидовали тем, кто, как я, учился в обычной школе. Я могу поверить? Они каждый год ждали, когда же наконец наступит время экзаменов, чтобы и им можно было пойти в школу.
— Но почему, если вам так нравилось ходить в школу, вы всегда учились дома? — спросил я.
— Папа и мама, особенно мама, не хотели. Мама всегда была одержима мыслью об инфекции. Она говорила, что школы построили специально для того, чтобы распространять самые ужасные болезни. И сколько бы дядя Джулио, каждый раз, когда приезжал сюда, ни пытался убедить ее в обратном, ему никогда не удавалось. Дядя Джулио посмеивался над ней, но он, хоть и врач, верит больше не в силу медицины, а в то, что болезни неизбежны и полезны. Подумай сам, мог ли он убедить маму, которая после несчастья с Гвидо, нашим старшим братом, умершим еще до нашего с Альберто рождения, в девятьсот четырнадцатом году, практически не выходила из дома? Потом мы, конечно, восстали. Нам удалось поступить в университет и даже съездить в Австрию, покататься на лыжах зимой, я тебе, кажется, уже рассказывала. Но в детстве что мы могли поделать? Я очень часто убегала (Альберто, тот нет, он всегда был гораздо спокойнее, чем я, гораздо послушнее). С другой стороны, однажды, когда меня не было слишком долго, — меня взяли прокатиться вдоль стен на раме велосипеда ребята, с которыми я подружилась — я вернулась домой и увидела, что они в отчаянии, мама и папа, и тогда я решила, что все, хватит, что с этого дня (потому что, видишь ли, Миколь сделана из доброго теста, настоящее золотое сердце!) я буду хорошей, и больше никогда не убегала. Единственный раз я нарушила свое слово тогда, в двадцать девятом, по вашей вине, уважаемый господин!