Страница 70 из 84
Вопрос этот рассердил Крымова невысказанным упрёком.
— Да, правильно, а вы, Генералов, видно, раздумали Советскую Родину защищать, словно недовольны?
Генералов поправил ремень.
— Я ничего такого не говорю, товарищ комиссар, зачем мне такие слова пришивать, вам командир дивизиона скажет, мой расчёт позавчера последним снялся, уже все уходили, а я огонь вёл.
Молодой парень, подносчик мин, со злым и насмешливым лицом сказал:
— А что последним, первым — толк один. Вот всю Россию измерили…
— Вы откуда родом? — спросил Крымов. И подносчик мин, видимо подумав, что комиссар будет его агитировать, сказал:
— Я омский, товарищ комиссар, до моей местности немец не дошёл ещё.
Из-за машины чей-то голос спросил:
— Правда, товарищ комиссар, говорят, он на Сибирь и на Урал стал летать, бомбит уж?
— А как насчёт горючего, товарищ комиссар? Тут уж пехота по большакам отходила.
Крымов заговорил сердито, резко, миномётчики молча слушали. Когда он кончил, голос из-за машины печально сказал:
— Выходит, не немец наступает, а мы отступаем, обратно мы виноваты.
— Кто это там? — спросил Крымов и пошёл к машине. Но там уже никого не было.
Крымов приказал Саркисьяну поехать зарядиться горючим всем дивизионом, так как не хватало тары.
Саркисьян рассчитывал, что вернётся к вечеру, и Крымов решил ждать его в станице.
Но сроки, назначенные Саркисьяну на поездку, были нарушены. Он долго провозился, пока армейская заправочная отпустила горючее, необходимое, чтобы добраться до склада. Затем он поехал не той дорогой, потом оказалось, что до склада не тридцать километров, как ему сказали, а сорок два.
Он приехал на склад засветло, но отпуск горючего производился только ночью. Склад был расположен недалеко от шоссейной дороги, и до темноты в воздухе находилась немецкая авиация.
Едва в районе склада появлялись машины, немец налетал, кидал мелкие бомбочки и «тыркал» из пулемёта.
Кладовщик сосчитал, что за один день немец налетал одиннадцать раз.
Начальник склада со своей командой весь день хоронился в блиндажике, и, если кто-нибудь выходил наружу, ему кричали:
— Ну как там?
— Летает, кружит, собака, одиночный, дежурный.
Иногда наблюдатель кричал:
— Прямо на нас разворачивается, гад! Пикировает!
Раздавался удар бомбы — и все в блиндаже валились на землю, ругались, а затем кто-нибудь кричал наблюдателям:
— Лезь назад, чего там красуешься, обратно приманиваешь его. Заметит — как даст бронебойно-зажигательным!
В этот день складским даже обеда не пришлось варить, чтобы не привлекать немца дымком, и сухой паёк съели сухим.
Саркисьяна часовые остановили за километр от склада:
— Отсюда пешком, товарищ старший лейтенант,— машину днём не велено пускать.
Начальник склада, с будяками на одежде, посоветовал Саркисьяну получше заметить при свете дорогу, а едва стемнеет — гнать машины на заправку.
— Только предупредите водителей, чтоб свет и на секунду не зажигали, а то мы по фарам огонь открываем.
Начальник посоветовал приезжать к двадцати трём часам, не позже и не раньше.
— Он, собака, должно быть, ужинает в это время и не летает,— сказал начальник склада, показав на пыльное голубое небо.— Перед двадцатью четырьмя ноль-ноль понасаживает ракет, как бабы горшков на заборе.
По всему было видно, что начальник склада серьёзно относился к авиации противника.
Крымов знал по опыту, что на войне условленные сроки встречи легко нарушаются, и велел Семёнову найти дом для ночлега.
Семёнов не отличался практической расторопностью. В деревнях он стеснялся просить у хозяек не то что молока, но и воды, спал в машине, скрючившись неудобнейшим образом, так как из застенчивости не шёл спать в хату. Единственный человек, которого он не боялся и не стеснялся, был суровый комиссар Крымов, с ним он постоянно спорил и ворчал на него. Крымов шутливо говорил:
— Вот переведут меня, всегда будете ездить некормленным!
И в этих словах заключалась не только шутка, Крымов был по-настоящему привязан к Семёнову и с чувством отеческой нежности тревожился о его судьбе.
На этот раз Семёнов внезапно проявил необычайную расторопность: найденный им для ночлега дом был хорош — просторные комнаты, высокие потолки. В доме располагалась выехавшая перед вечером канцелярия начальника тыла.
Хозяева дома — старики и молодая, рослая, статная женщина, за которой неотступно вперевалку ковылял белоголовый, темноглазый мальчик,— с утра наблюдали за сборами канцелярии, стоя под навесом летней кухни.
После обеда ушли последние штабные учреждения, снялся и ушёл батальон охраны — станица опустела. Пришёл вечер. Снова плоская степь окрасилась влажными красками заката. Снова на небе шла бесшумная битва света и тьмы. И снова печалью и тревогой дышали вечерние запахи, приглушённые звуки обречённой на тьму земли.
Есть такие хмельные и горькие часы и дни, когда сёла остаются без власти, в тишине, в ожидании. Штаб поднялся, ушёл, опустели хаты, покинутые постояльцами.
Остались лишь аккуратно вырытые опытными руками узкие щели с краями, обложенными увядшей полынью, следы машин, гора очистков у школы, где была столовая, консервные банки за хатами, обрывки газет да поднятый шлагбаум — открыта дорога, езжай кто хочет!
Чувство простора и сиротства приходит к людям. Дети рыщут, не забыли ли стоявшие целенькую банку консервов, недожжённую до конца свечу, проволоку, штык…
А молодая баба задумается, поглядит на опустевшую дорогу, и свекровь, неотступно наблюдая за ней, сердито вполголоса ругнётся:
— Ага, соскучилась!
Стало в станице без войска просторно, тихо, удобно, но так тревожно и грустно, словно не день, не два, а всю жизнь стояли здесь военные постояльцы.
И жители вспоминают про уехавших штабных командиров, кто каким был: один тихий, старательный, всё писал бумаги, второй самолётов боялся и в столовую раньше всех шёл, позже всех возвращался, третий простой, со стариками курил, четвёртый с молодыми бабами любил посмеяться, пятый гордый очень был, слова не скажет, но играл красиво на гитаре, пел очень хорошо.
Но проходил час, ветер застилал пылью след уехавших, и в тишине замершей станицы появлялся обычно путник или путница, шедшие с запада, и новая весть потрясала умы и сердца: дорога пустая, войск никого, а немец — вот он.
Семёнов сообщил шёпотом, что хозяева — люди неважные, но зато квартира у них очень хорошая. Старуха была самогонщицей. Соседка сказала, что до коллективизации занимались они не только хозяйством, но и торговлей, но это бог с ними, не год у них жить, а молодая… он лишь рукой махнул: хороша…
На впалых щеках Семёнова проступил румянец, ему, видимо, нравилась молодая рослая женщина, с высокой грудью и с бронзовыми сильными руками, с быстрыми и сильными ногами и с тем пристальным и ясным взором, от которого холодеет мужское сердце.
Семёнов и про неё узнал — она вдова. Была женой покойного сына хозяев. Сын поссорился с родителями, жил в другой станице — работал механиком в МТС {63} . Молодая приехала на несколько дней — забрать кое-какие вещи — и собиралась обратно.
В доме уже испарился дух постояльцев, свежевымытый пол был посыпан для ликвидации блох пахучей полынью. Ярко и радостно пылавшая печь втянула в себя дух лёгкого табака, городской еды, хромовой кожи, да и старик перешиб этот дух крепким деревенским самосадом.
Возле печи стояла кадушка с тестом, прикрытая от сквозняков одеяльцем.
В комнате встал смешанный запах полыни, влажной прохлады вымытого пола, сухого огня, сельского табака.
Старик надел очки и, оглядываясь на дверь, читал вполголоса немецкую листовку, подобранную в поле. Подле, касаясь подбородком стола, стоял белоголовый внук, сурово сдвинув брови, слушал.
— Дедушка,— спросил он серьёзно и протяжно,— почему нас все освобождают: и румыны освобождают, и немцы вот эти освобождать будут?