Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 84



И так же много и упорно, как о Нине, он думал о жене. Он представил себе её одиночество, тревогу о сыне, вспоминал долгие годы, прожитые с ней.

Людмила расчёсывала утром волосы и говорила:

— Вот мы и стареем, Витя.

Сколько живых связей, сколько разделённого с ней успеха, тревог, огорчений, разочарований, труда.

Такими простыми всегда казались ему отношения людей, такими ясными и несложными. Он так уверенно объяснял Толе и Наде законы человеческих отношений, но вот он не может разобраться в своих чувствах. Логика мышления, ей он верил! Его лабораторная работа всегда была дружна с его кабинетной, книжной теорией, лишь изредка они сталкивались, недоуменно топтались, но это обычно кончалось примирением; они дружно двигались дальше, порознь бессильные: неутомимый ходок, мускулистая практика, несущая на плечах крылатую теорию с острыми глазами.

Но в личной жизни Штрума ныне всё смешалось…

Он вышел на дачную платформу и прошёл знакомой, сейчас пустынной дорогой.

Открыв калитку, Штрум вошёл в сад. Заходящее солнце отражалось в окнах застеклённой террасы.

Сад был полон колокольцев и флоксов — они пестрели среди высокой сорной травы, густо и жадно разросшейся там, где обычно не разрешала ей расти Людмила Николаевна,— на клубничных грядках, на клумбах, под окнами дома. Трава пятнала дорожки, пробивалась сквозь песок и утрамбованную землю, выглядывала из-под первой и второй ступенек крыльца.

Забор покосился, доски во многих местах были сорваны, и малина с соседнего участка заглядывала через проломы. На полу террасы были видны следы костра, который разводили на листе кровельного железа. В комнатах первого этажа тоже, видимо, в зимнюю пору жили — на полу лежала солома, истерзанный ватник, старые изодранные портянки, смятая сумка от противогаза, жёлтые обрывки газет, несколько сморщенных картофелин. Дверцы шкафов были открыты.

Виктор Павлович поднялся на второй этаж: и там побывали посетители, двери комнат оказались распахнутыми.

Лишь его комната была заперта; уезжая, Людмила Николаевна завалила узенький коридор поломанными стульями, старыми вёдрами, а дверь замаскировала листами фанеры.

Он долго разбирал баррикаду, чтобы расчистить вход, шумел, грохотал и, наконец, открыл дверь ключом: вид нетронутой комнаты удивил его больше, чем разор, царивший вокруг; показалось, прошла всего неделя с того последнего предвоенного воскресенья.

На столе лежали рассыпанные шахматы. Высохшие цветы лежали вокруг вазы ровным кругом голубовато-серого праха, а шершавые стебли торчали пыльным веником из сухого синего стекла…

Сидя у стола в то далёкое, последнее предвоенное воскресенье, Штрум обдумывал перед сном тревожившую его тогда проблему. Проблема была решена и не волновала его, эту работу он написал и напечатал в Казани, и авторские экземпляры были подарены коллегам… А воспоминание об этом ушедшем мирном воскресенье стало тревожно, невыносимо печально…

Он снял пиджак, положил портфель на стол и спустился вниз. Деревянная лестница скрипела под ногами, обычно Людмила слышала этот скрип и спрашивала из своей комнаты:

— Ты куда, Витя?

Но теперь никто не слышал его шагов — дом был пуст.

Вдруг зашумел дождь, в безветренном воздухе щедро и густо падали крупные капли воды, а заходившее солнце продолжало светить, и, проносясь сквозь полосу косых лучей, капли вспыхивали и вновь гасли. Туча была невелика, она шла над домом, и виден был дымный край дождя, плавно уходивший в сторону леса. Звук падающих капель ещё не успел утомить ухо и потому не сливался в монотонный шум, а гремел многоголосо, словно каждая капля была старательным, страстным музыкантом, которому суждено сыграть в жизни одну- единственную ноту. И капли шуршали, падали на землю, дробясь меж шелковистых еловых игл, звонко ударяли по тугим листьям лопуха, глухо стучали о деревянные ступени крыльца, били в тысячи барабанов по берёзовым и липовым листьям, гремели железным бубном крыши…

Дождь прошёл, и чудная тишина встала над землёй. Штрум вышел в сад — влажный воздух был тёпел и чист, и каждый лист дерева, каждый лист клубники украсился водяной каплей, и каждая водяная капля, словно икринка, готовая выпустить малька, таила свет солнца, и ему казалось, что где-то в самой глубине его груди вызрела и заблестела такая же полновесная дождевая капля, живой, блестящий малёк, и он стал ходить по саду, поражаясь и радуясь великому благу, которое выпало ему,— жить на земле человеком.

Солнце уже садилось, сумрак лёг на деревья, а сверкающая капля в груди не хотела гаснуть вместе с дневным светом, всё разгоралась…

Он поднялся наверх, раскрыл портфель, стал искать в нём свечу, нащупал бумажный пакет и вспомнил, что этот пакет передал ему вчера Новиков. Штрум забыл о нём, так пакет и пролежал нераскрытым в портфеле.

Штрум нашёл свечу, завесил окно одеялом. При свете свечи в комнате стало особенно спокойно.

Он разделся и лёг в постель, раскрыл пакет, присланный из Сталинграда. На запачканном листе было написано твёрдым, чётким почерком: «Виктору Павловичу Штруму» и адрес.



Он узнал почерк матери, отбросил одеяло и начал одеваться, точно его из темноты позвал спокойный, внятный голос.

Штрум сел за стол и перелистал письмо — это были записи, которые вела Анна Семёновна с первых дней войны до дня нависшей над ней неминуемой гибели за проволокой еврейского гетто, устроенного гитлеровцами. Это было её прощание с сыном…

Исчезло ощущение времени. Он даже не спросил себя, как эта тетрадь попала в Сталинград, через линию фронта…

Он встал из-за стола, сбросил маскировку и раскрыл окно. Белое утреннее солнце стояло над ёлкой у забора, весь сад был в росе, казалось, что листья, цветы, трава густо осыпаны колючим толчёным стеклом. Деревья в саду то поочерёдно, то все залпом взрывались от птичьего крика.

Виктор Павлович подошёл к зеркалу, висевшему на стене,— он думал, что увидит осунувшееся лицо с трясущимися губами, но лицо его было совершенно таким же, каким оно было вчера.

Он вслух сказал:

— Вот и всё.

Ему захотелось есть, и он отломил кусок хлеба, медленно, тяжело стал его жевать, сосредоточенно глядя на кручёную розовую нитку, дрожавшую над краем одеяла.

«Её точно раскачивает солнечный свет»,— подумал он.

В понедельник ночью Штрум сидел в темноте на диване в своей московской квартире и смотрел в открытое, незатемнённое окно. Внезапно завыли сирены, и небо осветилось светом прожекторов.

Вскоре сирены затихли, и стало слышно, как немногочисленные жильцы дома, неторопливо шаркая в темноте ногами, спускались по лестнице. С улицы доносился сердитый голос:

— Зачем стоять во дворе, гражданки, в бомбоубежище культурно, всё приготовлено: и вода кипячёная, и койки, и скамьи.

Но, видимо, опытные жильцы не хотели душной ночью уходить в подвал, не убедившись, что действительно начался налёт.

Перекликались дети, чей-то недовольный голос проговорил:

— Опять ложная тревога, спать людям не дают!

Издали послышался грохот орудий зенитной обороны.

И вдруг явственно стал слышен негромкий, нудный звук авиационного мотора. Пронзительно загудели в небе ночные советские истребители. Во дворе зашумели сразу, где-то гулко ударило, снова началась зенитная стрельба. Но в промежутках между выстрелами уже не слышались голоса людей.

Жизнь втекла в бомбоубежище; в домах, во дворах не осталось людей, а наверху голубые метлы — прожектора — усердно и бесшумно мели ночное облачное небо.

«Вот и хорошо, я совсем один»,— подумал Штрум.

Прошёл час, и Штрум всё сидел и глядел в окно, напряжённо наморщив брови, не меняя позы, как во сне, слушал грохот орудий, гул бомбёжки.

Наступила тишина, видимо налёт кончился, опять зашумели люди, выходившие из бомбоубежища, стало темно, погасли прожектора.

Вдруг послышался продолжительный и резкий телефонный звонок. Не зажигая света, Штрум подошёл к телефону — телефонистка предупредила, что будет говорить Челябинск. Он сперва подумал, что произошло недоразумение, и хотел повесить трубку. Но оказалось не так: говорил инженер Крымов, с которым он виделся у Постоева. Слышимость была отличная. Крымов сперва извинился, что потревожил Штрума ночью.