Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 88

Неужто во дворец? Нет, вниз свернули. Значит, к Пытошному приказу. К той страшной башне, от которой московиты отворачиваются и открещиваются. Янек потянулся: «Матечко…»

Устал сынок. Поди, каждая косточка ломит да тянет. Наверно, король Зигмунт сказал свое слово. Не мог не сказать. Папа… Нет, Папы Римского здесь не поминать. От его имени только хуже станет. Король — другое дело. Ведь все тогда обещал, лишь бы от титула отказалась. Прекратила бы царицей Московской себя называть. Наверно, и теперь то же.

Отец Миколай мог известить. Поняла, что сумел от рук казачьих там, на Яике, уйти. Черными словами его поминали. Бранились. Ее пытались спросить. Ото всего отказалась. Твердила одно: не знаю языка вашего. Не знаю…

Успел ли только? Если Господь Всесильный и Многомилостивый захотел, мог и успеть. Если захотел. Не отступился… От нее… От царевича. Ивана Пятого Дмитриевича.

— Государыня-матушка, Великая Инока, привезли! Привезли проклятых! Сама видала, как возок с Маринкой-люторицей к Пытошному приказу свернул. В пыли да грязи по крышу. Смотреть страх. Дорога, известно, долгая. А по сторонам стрельцы с пищалями. Бородатые. Здоровые!

— Уймись, Олена. Без тебя знаю. Боярин Салтыков донес. Думу они уже собирать стали.

— А что ж ты им, матушка-государыня, приказала? Как повелела иродов треклятых расказнить? Аль с государем еще не толковала?

— На што государя тревожить. Он и так у нас здоровья некрепкого. И без него дело сладится. Милосерд больно, вот что. Зла не помнит.

— И то верно, государыня. Чисто Ангел Божий. Всех успокоить хочет, обласкать. Злым, что добрым, воздать добром.

— О том и речь. А здесь кроме казни ни о чем и толковать не следует. Покой в державе нашей установить.

— Детеныша ихнего, поди, тоже привезли?

— Выпорка Маринкиного, слава Богу, тоже — целого и невредимого.

— Хоть бы помер в дороге-то — мороки тебе, государыня, меньше.

— Глупости болтаешь. Как это в дороге! А потом до конца дней своих с Воренком не расквитаешься.

— Это как же, матушка-государыня? Чтой-то не пойму.

— И понимать нечего. У Марьи Нагой когда царевича убили, везти его в Москву надо было. На обозрение народное в соборе поставить. Чтобы все видели. Чтобы ни у кого сомнения никакого не оставалось. А так что вышло? Схоронили в Угличе. Вот и поди докажи, что царевича.

— Ой, твоя правда, государыня-матушка. Не докажешь.

— А потом что? То признала Марья сына, то от него отказалась. То мощи из Углича встречать пошла, а люди-то что болтают?

— Слыхала, слыхала, матушка-государыня. Сама на Торгу была.

— Вот и повтори, раз раньше мне ничего не говорила.

— Да тебе, государыня, до разбойников какое дело. Вот я и торопиться не стала. А так чего не сказать. Купчишка один, никак голландский, толковал, что как ни старался, до телеги, в которой гроб-то открытый везли, никого не допустили. Никому покойничка рассмотреть не дали. А покойничка, мол, даже не из Углича везли. Поблизости где-то вроде позаимствовали. Вот личико-то его и прикрывали. Может, врал иноземец, кто его знает.

— Вот и выходит, ни у кого уверенности никакой нету.

— Да уж, какая уверенность. Верить на слово не надо.

— Теперь-то поняла, почему Воренок живой и здоровый сюда приехать был должен? И казнить его надобно не то что прилюдно, но и при матери его.

— Ой, Господи, помилуй, как же это младенца? При матери…

— Чего всполошилась? Разбойничала царица Московская, воровским делом занималась, христианский народ мутила, должна ответить за то и в ответе быть.

— Но младенчик, младенчик-то как? Душенька невинная…

— Сегодня невинная, а год-другой пройдет, всенепременно в разбойника и смутьяна вырастет. Чего же лиха ждать, коли опередить его можно. Я так боярину Салтыкову и сказала.

— А он что?

— Как что? Неужто с государыней своей в спор бы пустился? Никогда при мне такого не будет. В Боярскую думу пошел. Чтобы все сообща решили.

— Так ведь на тебя сослаться может, матушка-государыня, коли что.

— Не сошлется. И быть ничего не будет. Сегодня наш час, наша сила. Да ты не бойсь, изловчится. Так все дело представит, будто бояре сами только о такой казни и думали. Прокурат он, ох и прокурат. Такому на волос верить нельзя.

— Вся Москва так о нем толкует.

— Видишь! На него в случае чего и спишут, коли не изловчится.

— А Маринку-люторицу? С ней как? Неужто в темнице останется?

— Нет уж. Разберемся.

Бирючи народ с утра скликать стали. Чтоб дела все бросали. Лавки да харчевни закрывали. Печи в домах заливали. Со всех ног к Серпуховским воротам бежали. Всегда там виселица стоит. А тут весь день и всю ночь подновляли. Топорами на всю округу стучали. И какие бы такие дела — перекладину новую ладили. Низехонькую. Известно, младенчиков еще здесь вешать не приходилось. Примерялись каты.

Кому любопытно, кому нет. Все едино идти надобно. Приставов царских не гневить. Те, коли сами не доглядят, соседи донесут, все равно до шкуры людишек-неслухов доберутся. Так уж лучше от греха сходить.

Бирючи так и кричали, что казнь будет Ивашки-Воренка да вора атамана казачьего Ваньки Заруцкого. А люди знающие еще и не то добавляли. Слух пошел: Маринку-люторицу привезут, чтоб на казнь сына родного поглядела. Чтобы прилюдно свидетельствовала: ее отродье.

Бабы в слезы, да все равно, где такое увидишь? Заторопились. Малых детишек с собой прихватили — на кого их, мальцов, дома оставишь. Им, в случае чего, можно и личики-то прикрыть, коли реветь примутся. А те, что постарше, сами к помосту добираются. На заборах да деревьях гроздьями виснут. Казнь в Москве не в новинку, только такой и старикам самым древним видать не приходилось.

Не один час ждать пришлось, пока телеги показались. Народу видимо-невидимо. Кругом черно. На одной телеге Заруцкий, по рукам-ногам скованный. В рубахе, кровью замызганной. Волосья клочьми. Глаза заплыли. Били болезного. Что говорить, крепко дознавались.

На другой — мальчоночка. Веревками связанный. Махонький. Худющий.

В чем душа держится. Губки-то кривит, кривит, а крику не слышно. Обессилел, поди. Какой уж тут крик. Стрельцы его с телеги взяли, чисто котомка на руках ихних зависла. Что ручонки, что головка мотаются. Ставить на ножки стали — валится. Мешочком валится.

А тут еще возок. Из возка матерь его, видно, достали. К помосту потащили. Видать, как глянула, так и обмерла. Стрельцам — что. Подволокли к помосту, а дальше не пустили.

Очнулась, небога. К сыночку рванулась. «Янек! Янек!» — на всю площадь закричала. Бабы в рев. Сердце — не камень. Материнское сердце-то к чему рвать?

Стрелец одной рукой держит. Силой похваляется. Бабы в крик: дали бы с сыночком проститься! Пристава на баб: мол, нишкните, проклятые! Вас только тут не хватало.

Поняла Маринка-то, что не пустят. Издаля крестным знамением сына осеняет. По-своему крестит. Не по-нашему. Так что ж — все едино Иисусу Христу душу его поручает. Баб сколько завалилось без памяти — на такое-то глядеть!

А каты уж мальчоночку подтянули к перекладине. Петлю примерять стали. Веревка-то для младенческой шеи куда какая толстая — никак обернуть вокруг не могут. Спорят. Мальчишечку встряхивают.

Сладились, наконец. Петлю приспособили. Через перекладинку перекинули. А ставить-то мальца ни на что не стали. Скамейки не принесли. Один стрелец конец веревки взял да со всех сил и дернул. Так и повис малец. А стрелец с другим концом стоит смотрит. Раза два — не больше младенчик дернулся. Много ли для такого надо? Народ словно весь помер — муха пролетит над площадью, слышно. Пристав к казакам — в стороне стояли: кричите «любо!». Молчат. В землю смотрят.

Обернулись, а уж Маринки-люторицы и следа не осталось. И как только стрельцы успели в возок втащить да и уехать! Да и чего оборачиваться — палачи за другого приговоренного взялись. Дружно. Споро. Только сердце захолонуло…

Эпилог

В один день с казнью сына Марины Мнишек Ивана был казнен казачий атаман боярин Иван Заруцкий. Казнь ему была определена — посадить вора на кол. Умер Заруцкий почти сразу.