Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 66

– Отстань! Люди увидят, засмеют! Скажут, старики с ума сошли… Как детям в глаза смотреть будем?

Летом они вместе неторопливо копались в саду, в огороде: пололи, окучивали картошку, поливали огурцы, помидоры, выращивали лук, морковь и другие овощи-фрукты. Бывший поповский сад, заросший крапивой, лебедой, кустарником, Егор Игнатьевич очистил, обиходил, поставил в нем баньку, единственную в деревне. Мылись в Масловке, как в глубокой древности, в корытах, один раз в неделю. Некогда было думать крестьянам о себе, о чистоте своего тела: работа, работа, работа! Ранним утром, только заря занялась, засерело на улице, надо вставать, корову доить, выгонять ее на луг, в стадо, потом гнать туда же овец, за ними гусей. Пока эти дела закончишь, солнце поднялось над избами, пора на колхозную работу. Ее там всегда невпроворот. На обед на часок забежишь домой, пять минут на еду, остальное время – на огород, полоть-окучивать, иначе все травой зарастет, с голодухи зимой ноги протянешь. Вся деревня только огородом да домашней скотиной кормилась. За колхозную работу палочки ставили, трудодни. После обеда – с огорода снова в колхоз до вечерней зари. Оттуда бегом встречать из стада скотину, доить корову, а если днем была жара на улице, надо успеть до темноты полить овощи. Зимой без них с одной картошкой плоховато будет. Дети на весь день сами себе предоставлены. Что такое детский сад или ясли в Масловке никогда не знали. Хорошо тем, у кого в семье была бабушка, отработавшая свое, или подростки, еще не поспевшие для работы. Они присматривали за детьми. А если нет таковых, душа у матери за день изорвется, не случилось ли что дома, все ли в порядке с детьми. Не до чистоты, не до ухода за собой. Поскорее бы детей покормить, спать уложить, да самой упасть в постель часика на три-четыре. Летом больше спать не удавалось.

В сравнении с такой жизнью крестьян Настя с Егором жили легко. В начальной школе всего четыре урока, к обеду они уже были дома. Проверка тетрадей больше двух часов не занимала. Много свободного времени оставалось, можно было почитать, покопаться в саду, если это была весна. А летом вообще три месяца предоставлены самим себе, поэтом в доме у них всегда было чисто, ухоженно, и по саду приятно пройтись – ни одного сучочка сухого, сломанного, ни одного листочка червем тронутого. Мальчишки стеснялись, побаивались забираться в сад к учителям. И баньку всегда можно было им неторопко истопить и спокойно, от души попариться.

Так в душевном покое и довольстве прожили Егор с Настей несколько лет. Болезни их пока щадили, не трогали. Только у Егора Игнатьевича к перемене погоды раны побаливали, напоминали о бурной шальной юности, о прошлом, которое в тихой текучке дней забылось, ушло в туман. Когда вспоминалось Егору Игнатьевичу, как он летал по полям с обнаженной шашкой со своим эскадроном, как рубил ошалело бегущих во все стороны таких же мужиков, как сам, или вспоминал, как гонялся по Тамбову за бандитами иль ускользал от них, ему казалось, что не было с ним этого, просто увидел в кино или прочитал в книге.

Николай, сын Насти, изредка присылал письма из своего Красноярска. Только однажды приезжал проведать мать, приезжал со всей семьей, с женой, с двухлетней тогда дочкой, а теперь у него родился сын. О Михаиле Трофимовиче Чиркунове все эти годы ничего не было слышно, думалось: сгинул в лагерях, пропал, навсегда исчез из их жизни. Мнилось, доживут они с Настей тихо, в довольстве, тепле и покое в родной деревне, а придет срок, отнесут их на Киселевский бугор, на погост, положат рядышком.

Но никому не дано предугадать, что будет завтра.

Однажды, было это осенью пятьдесят шестого года, помнится, они с Настей только что вернулись из школы, Егор Игнатьевич уже работал тогда в Масловке, сидели за столом, обедали, хлебали щи, вдруг открылась дверь и в избу через порог шагнул высокий костлявый старик. Был он совершенно сед, сутул, худ, впалые щеки гладко выбриты, глаза какие-то смиренные, тихие, какие бывают у странников. Егор Игнатьевич не узнал Мишку, Михаила Трофимовича, невозможно было узнать в нем Чиркуна. Ничего не было в этом седом сутулом старике от самоуверенного, энергичного, шального Чиркуна. Не узнал его Егор Игнатьевич, но сердце мгновенно сжалось в тревоге, в какой-то неожиданной щемящей тоске, а Настя ошеломленно глядела на старика, потом как-то осторожно, бережно положила ложку на стол и, не спуская глаз со странника, начала подниматься, вставать с лавки.

Старик неспешно, трижды перекрестился в передний угол, где висела небольшая иконка, каждый раз низко кланяясь, перекрестился и произнес Мишкиным голосом, но каким-то неожиданно смиренным и доброжелательным:

– Приятного вам аппетита!.. Вижу, не во время я… Прошу простить, видит Бог, не стерпел… Как заприметил вас на лугу, из школы… так и засобирался… не стерпел…

Егор тоже поднялся, не зная, что делать, что говорить, как вести себя, чувствуя, как трепещут, дрожат руки, потом спохватился, придвинул табуретку к столу, поближе к Михаилу Трофимовичу, и заговорил дребезжащим голосом:

– Садись, садись, поешь с нами… Голоден, небось, с дороги…

Настя все стояла за столом, онемевшая, с полуоткрытым ртом, и слезы бежали по ее щекам, текли и капали на краюшку черного хлеба на столе.





– Я поел… Ермолавна меня покормила, но и с вами не откажусь… Все ем и никак не наемся… Вижу, смутил я вас… Простите, перед Богом говорю, не хотел…

Михаил Трофимович нагнулся, взялся за табуретку, переставил ее к столу, поближе к двери и сел. А Егор Игнатьевич тем временем коснулся рукой плеча Насти, погладил, проговорил:

– Настенька, успокойся, успокойся!

Она ожила от его прикосновения, всхлипнула, сжала глаза рукой, смахнула, размазала ладонью по щекам слезы и села, упала на лавку, крепко сжимая пальцами свой подбородок, покачала головой, говоря скорбным голосом:

– Откуда ты взялся? Не с того ли света смущать явился?

– Простите меня, – поклонился вдруг им смиренно Михаил Трофимович, – больше всего не хотел я смущать ваш покой. Говорю перед Богом, – повторил он, поднял глаза на икону. – Он знает, не хотел. Ермолавна говорила, как вы живете… И дай вам Бог, так жить до ста лет. Смущать не намерен…

Частое обращение к Богу, смиренный вид Михаила Трофимовича казались Егору Игнатьевичу наигранными, очередной причудой, шутовством. Сидел Анохин натянутый, напряженный, слушал, ждал подвоха, не понимал, почему Чиркун принял такую позу, такую игру. Но чем больше говорил Михаил Трофимович, тем яснее становилось Анохину, что это не игра, не поза, а настоящая суть теперешнего Чиркунова. Егор вспомнил, что видел его в последний раз в тридцать седьмом году, почти двадцать лет назад. Грозные годы были. В конце тридцатых Михаил Трофимович сам отправлял в лагеря, немало, должно, судеб порушил, немало насмотрелся страстей человеческих. Что он думал в те годы? Что переживал? Потом война, а после нее лагеря, лагеря… Такие потрясения любого человека сломать, перевернуть могли, потрясти душу. Так думал Егор Игнатьевич, слушая Чиркунова, а тот взял ложку, которую придвинула к нему по столу Настя, зачерпнул щи из общей чашки, хлебнул и продолжил говорить прежним, тихим смиренным голосом:

– Я зашел про Николая узнать… Где он? Как живет? Ермолавна сказывала, что бывал он со снохой и внучкой в Масловке года два назад, а где он, кем работает-служит не сказывала, не знает. А я, ить, намерен к нему податься… Может, примут-согреют, может, Бог даст счастья, с внучкой на руках окончить дни мои, замаливая грехи тяжкие…

– Далеко он, далеко, – ответила Настя, скорбно глядя на Михаила Трофимовича. Видимо, жалость к этому седому сутулому старику сжимала ей сердце. – Много дней до него добираться. В Красноярске. Геологами они с женой работают…

– В Красноярске? – сильно удивился Чиркунов, задержал ложку на полпути к чашке. – Я недавно через Красноярск ехал… Знатно бы, сошел там, не смущал бы вас. Зачем было сюда даром трястись? – Он покачал седой головой, зачерпнул щи и шумно хлебнул.