Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 66



В молодости Андрей Шавлухин был общительным парнем. Отличался и тем, что хорошо знал грамоту. После смерти старенького секретаря сельсовета Шавлухин сел за сельсоветский стол и стал Андреем Исаевичем. Неизвестно, сколько бы просидел он за этим столом, за которым ему с его живым кипучим характером было тесно, если бы не колхоз.

Зимой тридцатого собрали всех активистов в район и сообщили о предстоящих переменах в селе. Андрей Исаевич вернулся из района с револьвером в кармане и энергично взялся за дело. В первую очередь он переговорил с беднотой. Собрал их вечером в избе. Новость не была неожиданной. Разговоры о переменах доходили и до Масловки, и многие из собравшихся ждали их с надеждой, поэтому споров больших не было. Наутро Шавлухин пошел по дворам, решил поговорить с каждым перед тем, как собирать общее собрание. С сильным волнением входил Андрей Исаевич в сени Мирона Аксютина, масловского мельника, единственного, кто держал батраков. Шавлухин знал, что к слову Мирона мужики прислушиваются. Аксютин к сельсовету относился с уважением. В конфликт никогда не вступал. Видно, понимал: власть! Идя мимо окон, Андрей Исаевич волнения своего не выказывал, входил в сени смело, как к доброму соседу, но в душе трепетал, понимая: пойдет наперекор Аксютин– нелегко придется вечером на собрании.

Мирон Аксютин встретил секретаря, как всегда, приветливо, усадил за стол, достал самогонки. Андрей Исаевич за стол сел, но от самогона отказался, объяснил, что по всем дворам идет, негоже, если от него сивухой тянуть будет. Дело серьезное замышляется. Мельник уже хорошо знал, о чем говорилось вчера в избе Шавлухина. Читал он и газеты. Раньше всех узнал, куда ветер дует, но молчал, смутно надеясь, что там, наверху, повернут в другую сторону. Андрей Исаевич сразу понял, что Мирон принял решение еще до его прихода, но не торопил его высказываться, говорил о снежной зиме, о предстоящем бурном половодье.

– Ну а мне вы какую роль в колхозе отводите? – спросил вдруг Мирон.

– Думали мы над этим, Мирон Лексеич. Думали, – сразу же ответил Андрей Исаевич. – Мужик ты знающий, грамотный. Одно слово – хозяин. Думаем мы тебя старшим на коровник поставить. Коров-то мы в сараи твои соберем. А тебя к ним старшим.

– Это что? Пастухом, что ль? – усмехнулся Мирон.

– Пастух это само собой, а ты следить должон, чтоб вовремя доили, вовремя кормили, и за всем прочим. Ежели, конечно, ты захочешь. И мельница, думаем, без тебя не обойдется. Она рядом. Будешь присматривать.

Мирон курил, думал. Андрей Исаевич терпеливо ждал.

– А ежели не соглашусь, силком заберете?

– Заберем, – уверенно ответил Андрей Исаевич. – И мельницу заберем, и сараи, и дом…

– Вот жисть подошла, – засмеялся Мирон. – Грабють при ясном солнышке… Никуда ни денисся. Соглашаться надоть.

– Гли-ко! Гли-ко! – запричитала вдруг старуха, выходя из другой комнаты. – Отец наживал, горбатил! А он на ветер! Шавлухину!

– Сиди, мать! – строго сказал Мирон. – Теперя отца нет. Теперь я хозяин!

Андрей Исаевич готовился ко всему, но не к такой легкой уступке Аксютина, потому и в следующую новенькую избу Ивана Игнатьевича вошел бодро, весело и опешил вдруг, растерялся от неожиданности, когда молодой хозяин встретил его неприветливыми словами.

– Ступай дальше, Андрей! Ступай!

– Почему так?

– Разговора не получится. Я сам по себе жить хочу. Идите себе своей дорогой, а я своей. Не по пути нам…

Андрей Исаевич, не зная, как повернуть разговор, вышел.





Вечером на собрании Иван Игнатьевич кричал, призывал мужиков разуть глаза, не совать свою шею в петлю, смеялся над Мироном Аксютиным, который тоже вдруг полез в омут. Потом, когда крестьяне гнали свою скотину в сараи Мирона, их долго провожали ехидные шуточки Ивана Игнатьевича. И два хозяина повернули назад.

Вот тут-то и пришел к нему Андрей Исаевич в третий раз. Он вошел в избу по-хозяйски твердо, уверенно, удобно устроился на табуретке у стола, расстегнул овчинный полушубок, залатанный во многих местах, с вылезшей на сгибе воротника шерстью, положил револьвер на чистую белую скатерть – был праздничный день – и спросил:

– Ну что? Будем народ мутить?

Иван Игнатьевич подошел к нему и сверху вниз, весь внутренне дрожа, прошептал, сдерживая себя:

– Спрячь игрушку! Не страшно… Вот дверь! С Богом!

А через неделю, когда на речке ломало лед, Иван Игнатьевич трясся в телеге по разбитой весенней распутицей дороге на станцию рядом с участковым милиционером, вместе с женой и дочкой отправлялся в Казахстан, трясся в телеге, вспоминая злые насмешки веселого председателя. А еще через неделю в дороге умерла жена, умерла от воспаления легких. Похоронил он ее на полустанке в саратовской степи, пустынной и ровной, как стол. Три года, три долгих года ежедневно вспоминал он Андрея Исаевича и всячески представлял себе свою месть. В том, что он отомстит, и отомстит жестоко, он тогда не сомневался. И вот они встретились. Иван Игнатьевич ехал со станции с дочкой на попутной телеге, ехал по селу к матери, а Андрей Исаевич шел навстречу. Увидев Ивана Игнатьевича, он отвернулся. Отвернулся и Иван Игнатьевич. Перегорело. В то время председателем был Мирон Аксютин, а Андрей Исаевич ходил в бригадирах. До войны жили, не замечая друг друга, при встречах отворачивались. А в сорок первом оба ушли на фронт.

Иван Игнатьевич потерял руку под Ленинградом, через год был уже дома. Андрей Исаевич вернулся из Берлина, вернулся героем, вся грудь в медалях. За столом шутливо похвастывал: это еще посчитать надо, у кого этих игрушек больше, у меня иль у маршала Жукова, и похлопывал ладонью по груди. Медали, начищенные мелом, поблескивали и позванивали.

Иван Игнатьевич не мог заснуть. Воспоминания чередой проходили перед ним, и прежняя злоба поднималась на бригадира. Он, кряхтя, ворочался с боку на бок, потом встал, вышел во двор. Собаки молчали. На речке переговаривались лягушки. Было спокойно и тихо. Иван Игнатьевич вернулся в комнату, осторожно, чтобы не звякнуть, достал из-под судника из-за чугуна бутылку с самогоном и сделал несколько глотков. Поставил на место, на цыпочках прошел к кровати.

Дуняшка не спала. Она вслушивалась в непонятную и независимую от нее жизнь в ней. С тревогой думала о том дне, когда эта жизнь совсем обособится от нее. И этот день был уже недалек. Вспоминала того веселого и ласкового косорукого плотника из-под Уварово, приезжавшего с товарищами подрабатывать в их места, ставить новую избу соседу Мирону Аксютину. Тогда-то однажды в катухе на соломе и было положено начало новой жизни, которая теперь рвалась на свободу. Дуняшка молила, чтобы скорее наступал тот день. Она уже измучилась носить в себе эту жизнь. Устала оберегаться. Хорошо бы вот так лечь на спину и лежать до той самой минуты. Но завтра снова надо вставать и спешить на ток, к веялке. Хорошо хоть, женщины помогают, ставят на легкую работу.

Дуняшка слышала, как вздыхал, ворочался отец, слышала, как он встал, вышел во двор и там долго журчал у стены за дверью. Слышала, как доставал бутылку. Дуняшка хотела сказать, чтобы он закусил, но решила, пусть думает, что она спит. Отец затих, заснул сразу. Его ровное дыхание и однообразный стук стенных часов убаюкивали, и Дуняшка забылась.

Проснулась она как от какого-то толчка, подняла голову над подушкой и прислушалась, не понимая спросонья, что ее разбудило. Во дворе слышалась какая-то возня.

– Пап! Пап! – зашептала она в темноту в сторону отца.

– Чего тебе!

– В катухе шум какой-то.

Отец вскочил и, как был босиком и в кальсонах, бросился к двери. Сорвал с гвоздя двустволку и нырнул в темноту сеней. Через мгновение громыхнула надворешняя дверь и вспышка, как зарница, осветила комнату. Резкий выстрел разметал ночную тишину. Во дворе загремело, и было слышно, как заматерился отец. Громко хлопнула дверь катуха, и вновь прогремел выстрел. На некоторое время наступила тишина.

– Господи Исусе! Господи Исусе! – дрожащими губами, прерывающимся шепотом лепетала Дуняшка. Она тряслась всем телом.