Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 47



Она повернула голову ко мне и улыбнулась, а я подумала про себя, что уже знаю, как бы выглядела картина, если бы натурщица наливала молоко с улыбкой.

– Так вы и есть та самая писательница, – внезапно заговорила моя соседка в наручниках. – Все в тюрьме только о вас и говорят…

– Меня зовут Дарья, – сказала я, давая ей понять, что являюсь такой же заключенной, как и она. После довольно продолжительного периода сознательной изоляции я начинала постепенно искать контакты с миром, в котором оказалась, начинала отождествлять себя с ним. Впрочем, с этим отождествлением я немного переборщила, но в этом заключалось молчаливое согласие с новой жизнью.

Свою роль в этом наверняка сыграло и присутствие в этих стенах Изы – в каком-то смысле это был ее мир. Такой тесной связи с другими людьми мне никогда еще не приходилось испытывать, даже на свободе. Я скорее сторонилась людей, избегала их. Они раздражали меня, навевали скуку.

Единственным человеком, которого я признавала в качестве своего интеллектуального партнера, был Эдвард. Хотя я не могла простить ему многих вещей, и прежде всего его публичных высказываний, идущих вразрез с тем, что он думал на самом деле. Когда-то со злости я крикнула ему, что его следует посадить в банку с формалином и сохранить для будущих исследователей двойной социалистической морали. Как же зловеще звучали теперь эти слова…

Но правдой было то, что с ним мне никогда не было скучно. Меня интересовали его суждения, но только те, настоящие! С ними я считалась. Кажется, он прочитал все, что только было можно прочитать. Кроме того, он обладал фантастической памятью. Иногда после его очередного монолога у меня мурашки бегали по коже. Возможно ли такое, чтобы один человек мог служить вместилищем для такого количества знаний?! Надо сказать, что Эдвард был человеком очень талантливым: из пришедшего в упадок еженедельника, этакого обозрения литературных событий в мире, которое никто не покупал, он сумел создать журнал высокого уровня и завоевать любовь читателей. Помню, сколько нервов ему стоило отстоять рассказ Булгакова, который собирались снять с печати. Тогда Эдвард пошел на компромисс и написал разгромную рецензию на произведение «Жестяной барабан» Понтера Грасса, отвергнутое цензурой из-за вошки, которая осмелилась ползти по воротничку гимнастерки советского солдата; оно было напечатано в самиздате. Парадокс: официальная газета опубликовала рецензию на книгу, которой официально не существовало на книжном рынке. Рецензия была размещена в газете с огромным тиражом, и Эдварду было разрешено напечатать в журнале Булгакова. Репутация Эдварда сильно пошатнулась, зато журнал выиграл. Коммунисты не считали его совершенно своим и наблюдали за ним, держали его на расстоянии. Он не вписывался в их круг. Его культура, образ жизни слишком отличались от принятого у них: во время общих возлияний, вместо того чтобы, подобно другим, падать под стол, он выпивал всего две-три рюмки.

Такой человек вызывал подозрения, он не мог считаться настоящим коммунистом. Настоящий коммунист смотрел всем прямо в глаза, а Эдвард никогда не смотрел в глаза. Он даже мне не смотрел в глаза, но это не имело ничего общего с угрызениями совести. Просто он всегда о чем-то думал, был чем-то поглощен и вечно везде опаздывал. Редакция, Институт литературных исследований, запись на телевидении, интервью на радио. Жил на бегу, рецензировал какие– то книги, потом эти рецензии летели в корзину, приходилось писать новые. Он этим жил. Когда режим сменился и его перестали приглашать на телевидение и радио, он страшно переживал. Он мечтал о славе и любил, когда продавщица в магазине восклицала в восхищении: «А я вас видела вчера по ящику!» Неважно, что из сказанного им в эфире она не поняла ни слова. Его самолюбие было удовлетворено. Если говорить честно, то он презирал всех людей – для него вообще не существовало авторитетов. Исключение составляли, наверное, только какие-нибудь нобелевские лауреаты… Но он любил многих писателей и понимал их. Мой немецкий издатель как-то рассказывал мне об одном критике, который держал в своих руках писательские судьбы – мог возвысить, а мог и уничтожить карьеру любого. Передача, которую он вел на телевидении, пользовалась у зрителей огромным успехом, поскольку сам он был личностью неординарной. Один его каприз, и чье-то писательское будущее могло полететь в тартарары. При этом он был человеком неподкупным и руководствовался только своими пристрастиями и художественным вкусом. Если бы Эдвард мог отважиться на такую же независимость суждений, он наверняка стал бы непререкаемым литературным авторитетом, поскольку редко ошибался в своей оценке писателей. Разумеется, высказанной в частном порядке, ибо официально он награждал лаврами только тех, кому благоволили коммунисты.

Моя товарка по лавке снова с улыбкой обращается ко мне:

– Вот как нас боятся – наручники надели… Я тут тоже за убийство сижу: зарезала своего мужика кухонным ножом. Семь раз под ребра ему всадила. И рука не дрогнула… За его издевательства надо мной и детьми… Свое я отсижу, но раскаяния от меня не ждите. Встань он сейчас из гроба, я сделала бы то же самое и глазом не моргнула…

Боже, пронеслось у меня в голове, что я тут делаю…

– Уж до того бывал злобен, что, когда я ему не давала, спускал мне прямо на хлеб, стоило лишь отвернуться. Меня потом до вечера тошнило, кусок в горло не лез… Ну и как такое простить? Я все пытала милиционеров: правда ли, что он мертв? Он бы мне устроил, если б выжил…

Вот вам еще одна разновидность сексуальной войны, мрачно подумала я. А еще задумалась: как бы я поступила, если бы все можно было вернуть назад? Если бы наша игра, которую мы вели на протяжении лет, продолжалась? Что бы тогда я сказала Эдварду? Сказала бы: прости…

То, как мы входили в поликлинику, в наручниках, под охраной вооруженной надзирательницы, невозможно описать словами. Мы шли сквозь строй сидящих вдоль стен пациентов, которые молча провожали нас взглядами. Наконец кабинет врача. Нас приняли без очереди. Я вызвалась идти первой. Надзирательница сняла с меня наручники, сама встала у дверей, расставив ноги. Дантисткой была приятная пожилая женщина. Она знала, откуда меня привезли, но обращалась со мной как с обычной пациенткой. Осмотрев меня, она заявила, что нужно лечить канал.



– Удаляйте зуб, доктор, – сказала я.

– Да что вы такое говорите, – возмутилась она. – Он вам еще сто лет прослужит.

– Я прошу вас удалить его.

Врачиха, думая, что я боюсь боли, успокаивающе произнесла:

– Я положу мышьяк, вы ничего не почувствуете.

– И все-таки я настаиваю.

Докторша склонилась ко мне, заглядывая в глаза.

– Ну в чем дело, объясните? – сказала она. – Зуб расположен в таком месте… вы будете все время ощущать, что его недостает.

Поколебавшись, я все же решилась сказать правду:

– Меня привозят сюда в наручниках.

Докторша понимающе кивнула и взялась за клещи.

С возвращением Изы тюремная действительность, которая казалась без нее враждебной и отстраненной, вновь превращалась в реальность, снова становилась моим миром. Все происходило так, будто я отказалась от роли комментатора событий и снова начала принимать в них участие. Но не полностью, поскольку я входила в этот мир, одновременно оставаясь как бы сторонним наблюдателем. Так, как советовала мне Иза. Я создала вокруг себя защитное пространство, держа своих новых товарок на расстоянии. Мы были заодно, говорили друг другу «ты», но они никогда не считали меня своей. Я заметила, что при моем появлении в их взаимоотношения вкрадывался элемент игры, как будто они хотели выглядеть как можно лучше в моих глазах, а заодно и в своих. Постепенно я становилась чем-то вроде зеркала на автостраде… Каждая по очереди рассказывала мне свою историю жизни. Правда, наедине. Сначала пани Манко, потом Маска, наконец, Любовница. Она вместе с другими пришла в библиотеку якобы для того, чтобы взять книжку, но ждала момента, когда я останусь одна, чтоб поговорить со мной. Улучив момент, она подошла к стойке.