Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 47



Тогда мне было все равно – восемь, десять или пятнадцать. Я была согласна даже на смертный приговор – мир для меня рухнул, разлетелся на куски. Но сейчас, с того момента, как я попала в эту тюрьму, все стало выглядеть иначе. Теперь единственное мое желание – выйти отсюда, и поскорее.

Мы вернулись с отдыха, и наша жизнь потекла своим чередом. Эдвард писал свои статьи, я готовилась к дипломным экзаменам. После того как мы с ним поженились, из редакции я уволилась.

– Может, наконец начнешь писать? – говорил Эдвард.

– Я и так пишу – дипломную работу.

– Не выкручивайся. Ты написала шесть рассказов, допиши еще пару-тройку, и получится сборник.

– А зачем?

Эдвард только покрутил пальцем у виска.

Наше положение оставалось довольно двусмысленным. Мы жили вместе, но часть моих вещей оставалась у дяди, чтобы он не думал, что я навсегда его покинула. Когда Эдвард уезжал в командировки, я частенько ночевала у дяди, а после его возвращения снова жила с ним. То есть жила с ним в одной квартире, потому что мы не спали вместе. Я позволяла целовать себя, ласкать, но ничего большего не допускала. В последний момент мне удавалось выскользнуть, убежать. Временами наши сближения походили на борьбу. Однажды Эдвард порвал на мне одежду, был груб со мной. На коже остались синяки.

– Если ты не любишь меня, то так и скажи! – говорил он расстроенным голосом.

– Я люблю тебя.

– Тогда в чем же дело, черт возьми? Хочешь меня довести до сумасшедшего дома? Если дело так дальше пойдет, это вполне вероятно.

– Я боюсь.

– Чего ты боишься? – не понимал он. – Боишься забеременеть? Так для того, чтобы этого не случилось, существуют разные средства.

– Нет! Не знаю, чего я боюсь, – дрожа как в лихорадке, отвечала я. – Это сильней меня….

Я сидела за конторкой, на которой в деревянных ящичках стояли формуляры читателей, и разбирала их. Те, что были уже ненужными, складывала в ящик стола – я не знала, что с ними делать. Вдруг они кому-то понадобятся и их придется отдать в тюремный архив? Если какому-нибудь аспиранту взбредет в голову написать научную работу о работе библиотек в польских тюрьмах, эти старые формуляры вполне могут пригодиться для статистики.

Моя надзирательница Мышастик пришла ко мне и облокотилась на деревянный барьер со странным выражением лица – в ее взгляде читалось смущение.

– Кто написал «Вишневый сад»? Пять букв.

– Чехов.

– Была такая песенка, но я не знаю автора…

– Нет, здесь речь идет о пьесе.

– Ну вам видней, – отрезала она и вернулась в дежурку.

– Подошло! – спустя время крикнула Мышастик.

Она обратилась ко мне на «вы». Видно, назначение на эту должность повысило мою значимость в ее глазах. Прежде она обращалась ко мне на «ты» и говорила презрительным тоном. А может, просто оговорилась. Хотя все-таки нет, потому что когда она вела меня на обед, то заговорила со мной.



– Я слышала, вы – писательница? – начала она, криво усмехаясь.

– От кого?

– А… наша Иза что-то говорила насчет этого: писательница или что-то в этом роде… А что вы пишете?

– Книги…

– А какие – о любви или детективы?

– И то, и другое.

Мое объяснение ее удовлетворило – в глазах мелькнуло подобие легкого восхищения.

– А Флешерову-Мускат вы знаете?

– Не знаю. Впрочем, ее уже нет в живых.

– Нет в живых! – искренне огорчилась она. – Я любила ее читать. Теперь-то у меня глаза болят и я вообще ничего не читаю.

Мне, в свою очередь, подумалось, как все странно переплелось… Чехов уже в который раз появлялся в моей жизни, и, по крайней мере в последнее время, эти появления не оставались без последствий. А сейчас? Закончится ли все только на клеточках кроссворда?..

Бывало, бабушка уезжала к сестре в Бялысток, и мы оставались с батюшкой одни.

Тогда я не могла себе позволить бегать от него как дикая кошка. Я ходила в школу и должна была дома делать уроки, которые он старательно проверял. И так уж повелось, что если он был доволен мной, то рассказывал какую-нибудь историю. Я обожала эти вечерние часы, когда мы сидели у стола, на котором горела керосиновая лампа. В доме уже провели электричество, но по вечерам отец Феодосий зажигал керосиновую лампу. Священник говорил, что, в отличие от электрической лампочки, она обладает настоящей душой. И, прикрыв веки, начинал рассказывать. Я тоже закрывала глаза и представляла себе трех сестер, таких несчастных, тоскующих по иной, интересной жизни. Вздыхающих: «В Москву… в Москву…» Или славного дядю Ваню, влюбленного в жену брата, которая, в свою очередь, тоже была влюблена, но в другого. Ей не хватало смелости прислушаться к зову сердца… В этой истории все были друг в друга влюблены и один другого несчастней…

– Тогда зачем любить вообще? – спрашивала я. – Чтоб слезы лить? Лучше уж никого не любить и быть веселой…

– Любить необходимо, Дарья Александровна, – ласково говорил батюшка. – Жизнь без любви пуста.

Кажется, тогда я ему не поверила. А верю ли я в это сейчас?

Спустя годы, уже учась в лицее, я поняла, что батюшка пересказывал мне пьесы Чехова. Разумеется, в упрощенной форме, приспособленной к восприятию ребенка. Но в моем детском воображении сложилось свое, особое видение чеховских героев, и похоже, ни один театр в мире уже не способен был его поколебать. Когда я впервые увидела «Трех сестер» на сцене, то расплакалась…

После обеда я вернулась в библиотеку, разумеется не одна – меня отвела туда Коротышка. На месте Мышастика сидела незнакомая надзирательница. Она хмуро следила взглядом за мной, а когда я скрылась за стеллажами, чтобы хоть на минуту избавиться от ее всевидящего ока, притащилась посмотреть, что я там делаю. Я расставляла книги – оказалось, что не все они стояли по алфавиту. Так я обнаружила «Современный сонник», затерявшийся под другой буквой, и это открытие наполнило меня радостью, как будто я случайно встретила на улице старого приятеля.

Мои мысли все время вертелись вокруг Агаты. Как мне отделаться от нее? Шантаж мог бы стать действенным оружием, только надо воспользоваться им раньше, чем она опять захочет напомнить о себе. Я должна застать ее врасплох. И не медлить слишком долго. Однако я не могла вести с ней разговор при свидетелях, а отозвать ее в сторонку и поговорить с глазу на глаз – шаг небезопасный.

Вечером, когда после поверки Агата выскользнула из камеры, я переживала страшные часы. Надзирательница погасила свет, и камера погрузилась в полную темноту. Как назло, фонарь за окном не светил – видно, снова перегорела лампочка. Это погружение во мрак и так было не особенно приятно, особенно если учесть, что свет в камере в случае чего включить было невозможно – выключатель находился снаружи. Теперь же погружение в кромешную темноту казалось еще более зловещим. Нервы были напряжены до предела. Я с ужасом ожидала возвращения Агаты. Мое тело одеревенело и стало непослушным, будто его связали веревками.

Агата вернулась после полуночи. Одновременно с ее тяжелой поступью послышался скрежет ключа в замке – значит, проводив Агату, надзирательница заперла камеру. От напряжения мои руки сжались в кулаки – как будто это могло чем– то помочь. В горле пересохло, я с трудом могла проглотить слюну. А она вскарабкалась на свои нары и повернулась лицом к стене – в темноте были видны очертания ее мощной спины. И все же я боялась заснуть – до утра было еще далеко. Рассвет я встретила с облегчением. В это утро я не пошла в библиотеку, пользуясь своей привилегией оставаться в камере, когда все остальные уходили на работу. Сквозь дремоту я слышала все, что происходило снаружи: шаги в коридоре, какую-то возню, голос диктора по радио. Берушами я решила больше никогда не пользоваться. Если бы не они, быть может, в ту злосчастную ночь я бы услышала, как Агата лезет ко мне на нары. Учитывая ее вес и тесноту в камере, наверняка было бы слышно. Странно, что эта громадина выбрала себе место наверху – каждодневное лазанье туда и обратно было для нее явно делом нелегким. Может, она считала это своего рода гимнастикой? Мысленно я задавала себе вопрос: можно ли вообще воспринимать ее как женщину? Она представляла собой некий гибрид, ошибку природы, смешение полов, даже видов. Действительно, после всего, что случилось, ее с трудом можно было называть человеком. А уж по сравнению с Изой она вообще казалась чудовищем. Иза была женщиной в полном смысле этого слова, в этом у меня не было ни малейшего сомнения. Она была женщиной в большей степени, чем я, – ее женственность будила воображение. Иза была явлением, вспоминать о котором можно было часами. Ее лицо, эти необыкновенные рысьи глаза… ее улыбка…