Страница 2 из 79
Между тем телега взобралась на пригорок, и открылся вид на Большерецкий острог, куда и двигались телеги. До него оставалось не меньше версты, но уже можно было разглядеть его дома. Раскинулся главный камчатский городок на небольшом острове, охваченном рукавами реки. В самой середке острога – крепостица, четырехугольная, сажен в сорок сторона, с востока и с севера огороженная палисадом, но не крепким, а с провалами, с выпавшими во многих местах бревнами. Южную и западную сторону ее образовали казенные постройки. За крепостицей торчало самое высокое здешнее строение – деревянная церковка со звонницей на столбах, где под дощатым навесом висели три разновеликих колокола. Рядом – церковный амбар. Всех же обывательских домов настроено было не больше сорока, и все они стояли бестолково, кучей, потому как, кроме одной, «першпективной», других улиц острог не имел.
Обоз между тем подъезжал к Большерецку. Фурлейт растолкал уснувшего солдата, и тот в сонном столбняке начал стаскивать с себя тулуп. Оставшись в одном васильковом кафтане, которому давно, видно, минул срок, поправил шляпу и повернулся к спутникам:
– Глядите у меня! Как зачнут спрашивать, сполна ли в дороге провиант получали, убереги вас Господь жалобу нести – с вас же и взыщется! Права-то ваши ноне птичьи! То-то!
Приехавшие с интересом смотрели на один из первых камчатских городов. Проехали пару домишек, где окна, узкие и низкие, затянуты были промасленной холстиной. В других домах разглядели окна поосновательней, закрытые лососиной кожей или пузырями морского зверя. Миновали аманатскую казенку, подъехали к дому, что был побогаче и почище, с окнами из прозрачной слюды, и тут увидели толпу народа, что собрался на утоптанной площадке перед домом.
– Вона где она, канцелярия здешняя, думать надо, – показал солдат фурлейту на здание. – К нему поезжай, к дому тому.
– Куда ж я поеду? – возразил извозчик. – Народ там.
– Так и что ж, что народ? Расступятся! У нас государево дело, не с блажью едем.
– Не расступятся, – потянул за вожжи фурлейт. – У них тут, вижу, казнь чинится. Побереги Христос! – перекрестился возница.
– Какая такая казнь! – нетерпеливо спрыгнул с телеги солдат и махнул рукой следовавшим позади: – Стой!
Они были уже совсем рядом с толпой большерецких жителей, которые стояли широким кольцом и смотрели куда-то в середину его.
– На месте сидеть! – приказал солдат сидящим на телегах, подхватил фузею и пошел к стоящим в кругу людям.
Немногие из большерецких обывателей обряжены были в европейское платье – только несколько гарнизонных инвалидов имели кафтаны и шляпы, да и то рванье одно. Остальной люд одет был пестро: кто в суконные казацкие кафтанишки, кто в камчадальские куклянки из оленьих шкур или в парки из богатого лисьего меха. Кое-кто стоял в одних китайчатых расшитых рубахах – то ли от горячего нрава своего, то ли оставив теплую одежду в жарком большерецком кабаке. Баб здесь было не больше трети от всех стоявших, да и то в основном камчадалки, – низкорослые, скуластые, крепкие. В центре круга, уже раздетый по пояс, ежась от осенней свежести, перетаптывался с ноги на ногу высокий сухощавый мужик со взлохмаченной головой и робкой улыбкой на лице. Два солдата-инвалида связывали мужику руки у кистей. Неподалеку стоял плотный бородатый детина в домотканой серой рубахе навыпуск и с кнутом в руках. Детина озабоченно трогал сухой, жесткий кончик кнута и на стоявших в кругу казаков и женщин старался не смотреть. Те же кричали ему:
– Евграф, а Евграф! Чего ж ты, сучий потрох, раньше-то о своем уменье молчал? Богатый харч имел бы!
– Иудин ты сын, Евграф! – орали другие. – Погоди, ужо разберемся с тобой, Ирод окаянный!
К кричавшим побежал один из устроителей казни, пожилой сержант, и пригрозил кулаком.
– А ну-ка, цыц там! А то и до ваших шкур доберутся! Всех перепорем, кто здесь глотки драл!
Кричавшие притихли. Наконец один из инвалидов, перекрестившись, продел через голову связанные руки казнимого и крепко вцепился в его запястья. В сторону палача повернулся, негромко сказал:
– Поглядывай, чтоб меня кнутом не зацепить!
Палач усмехнулся. Было видно, что он робеет и вызвался охочим только оттого, что сильно застращали или хорошо заплатили. Не так, как иные, кто видел в заплечном ремесле особое для себя удовольствие.
Щупленький старичок, что стоял рядом с группой казаков, одетых почище и понарядней, в мундире с капитанским галуном, но в меховой шапке, махнул палачу рукой:
– Начинай!
И палач, свернув в несколько раз свой длинный, толстый у кнутовища кнут, хищно ощерясь, будто вживляя в себя ненависть к человеку, ничем не обидевшему его, стал приближаться к раздетому мужику, по спине которого от предчувствия боли прокатилась судорога. Он вперился в эту спину взглядом, резко занес над головой короткое кнутовище и быстро прокричал то, что кричат обычно до удара все палачи и что он, наверное, слыхал на площади большого города:
– Поберегись, ожгу-у-у!!
Кнут сочно вспорол воздух, выгнувшись над головой палача затейливой петлей, и со щелчком опустился на голую спину казнимого, который судорожно дернул плечами и лопатками и дико проорал скорей от страха, чем от боли:
– Ой! Помилосердствуйте, братцы!! Сжальтесь! ! Не губите душу православную!!
Смотрящие охнули. По толпе пробежало какое-то движение. Кто-то крикнул:
– Душегубцы! За что сечете?!
Но старик в капитанском мундире, словно боясь, что палач прекратит свою работу, прокричал пронзительно:
– Да секи же ты, черт! Секи! Чего встал?
– Поберегись! Ожгу!! – во второй раз прокричал палач и с харкающим звуком снова взвил над собой длинную петлю кнута, кончик которого, сухой и твердый, ввиду неверного удара впился теперь не в спину раздетого мужика, а в плечо державшего его руки инвалида.
Служивый плаксиво взвизгнул от боли и схватился рукой за обожженное кнутом место. В толпе рассмеялись:
– Так его, так, Евграф! Секи покрепче! Вдругорядь не полезет палачу пособлять!
Засмеялся и сам казнимый, хотя кровь из распоротой кожи текла сильно, прямо на спущенные до середины худого зада холщовые штаны. Палач же, досадуя на себя за неверный удар, в следующие разы бил уже осмотрительней, приноровясь к непривычной своей работе, и к седьмому удару вся спина наказанного выглядела сплошным кровавым месивом, и он уже не смеялся, а только еле слышно говорил, с трудом ворочая задеревеневшим языком и разлепляя запекшиеся губы:
– По-ми-ло-серд-ствуй-те, брат-цы...
К десятому удару он уже не мог стоять на ногах, которые подогнулись в коленях, – замычал что-то совсем несуразное и повис на спине инвалида.
– Будет с него! – махнул рукой старичок в капитанском кафтане, и палач, уже занесший над головой руку с кнутом, остановился.
Все увидели, что сделал он это с явной неохотой, словно пожалев о конце понравившегося ему дела. Потом достал из кармана грязную тряпицу и стал вытирать ею окровавленный кнут.
Человек в черном кафтане, который так и не надел свою шляпу, смотрел на происходящее, стоя у телеги и ничем не выдавая своего отношения к экзекуции. Напротив, он был совершенно равнодушен, только широкие его ноздри сильно порой раздувались, будто он принюхивался к чему-то. Он видел, как уносили избитого, как потихоньку стала расходиться толпа казаков и баб, видел, как солдат, привезший его сюда, подбежал к капитану и с положенной церемонией отдал ему пакет за пятью красными сургучными печатями. Капитан тот пакет разорвал немедленно, что-то спросил у солдата, который махнул рукой в сторону телег. Тогда капитан, быстро ступая тощими ногами, обутыми в оленьи торбасы, направился к телегам. Приехавшие разглядели в нем довольно бойкого еще старичка лет шестидесяти пяти с косматыми кустистыми бровями, делавшими лицо сердитым и даже строгим. На шее его по причине осенней свежести или просто фасона ради красовался не форменный галстук, а какой-то теплый бабий платок. Вообще, кроме кафтана с золотым, но совсем почти осыпавшимся галуном, не имел этот старик в своем облике ничего капитанского – ни в платье, ни в фигуре.