Страница 15 из 24
Василий грустно улыбнулся. «Где они сейчас, мои соперники и те, кто кричал мне обидные слова? Все, конечно, воюют. Многие, наверное, уже „отработались“, с любым из них он встретился бы теперь, как с братом. Впрочем, и тогда Василий не испытывал злобы ни к своим соперникам, ни к их болельщикам, и стремился лишь получше понять, разгадать противника, оказаться ловчее и находчивей его. Дрался беззлобно, но решительно и настойчиво, как полагается в спорте.
«Да, многие теперь уже „отработались“, – опять подумал Василий. Было горестно вспомнить родное, обиходное среди боксеров слово „отработались“. Так они говорят о тех, кто закончил бой. Ромашкин вложил в этой слово совсем иной смысл и потому нахмурился.
Мысли о боксе, о веселой довоенной жизни пронизал холодный сквознячок: выбило почти всех выпускников училища, которые приехали с ним в этот полк. И его, Ромашкина, тоже выбивало: был ранен. Чуть бы левее – и привет, лежал бы сейчас в братской могиле под Вязьмой. А может, рядом с отцом, скончавшимся от ран в госпитале.
Василия потрясла тогда быстротечность судьбы взводного командира. Всего один бой, одна атака, преодоление двух-трех немецких траншей – и не осталось в ротах ни родного взводного! А роты и взводы тем не менее существуют, хотя и сильно поредевшие…
Там же, в госпитале, где появилось время для размышлений, Ромашкин сделал и еще один важный, как ему казалось, вывод: у людей на войне жизнь коллективная. Мы – взвод, мы – батальон, мы – полк. Даже временные объединения в группы и команды помнятся долго. Вот он сам выехал из училища в полк с командой в двадцать человек, и все время, пока они ехали, везде и всеми рассматривались как единое целое – команда. На железной дороге военные коменданты отводили место в вагоне не каждому из них, а команде. Продукты отпускались тоже всей команде «чахом» – по одному продатгестату. Только по прибытии в полк разъединились они, разошлись на короткий срок по батальонам и ротам. Но все равно их числили по старинке: из такой-то команды. И после боя они опять собрались вместе. Не все, конечно, а только те, кому нужен был госпиталь. Остальные легли в общую братскую могилу – погибли за общее дело.
Одни прибывают, другие выбывают, а бои идут. Когда двадцать лейтенантов выехали из училища, великая битва за Москву уже полыхала. Когда они шагали торжественным маршем на параде по Красной площади, битва эта продолжалась, Иные успели сгореть в ее огне, Василий в госпитале отлежался и вот опять много дней участвует все в том же сражении за столицу.
Основательно продрогнув, Ромашкин собирался уже нырнуть под плащ-палатку, заменявшую дверь, в приятную теплоту блиндажа, но в этот миг справа громко крикнул Бирюков:
– Стой! Кто идет? Стрелять буду! Ему сразу же негромко, откуда-то со стороны, ответили:
– Да свои, свои. Погоди стрелять, сначала сто граммов выпей.
Василий поспешил на голоса. Прибыли двое. Округлые от поддетых под шинели ватников, запорошенные снегом, они, видно, умаялись и неловко сползали в траншею. Ворсинки шапок вокруг лиц и сами лица заиндевели. Солдаты, как точно выразился Ефремов, «волокли» еду. Один тащил по снегу плоский темно-зеленый термос с лямками для крепления на спине, другой – два вещевых мешка, тоже зеленых, только посветлее.
Подошли Ефремов и Махоткин, взяли у солдат ношу. От вещевых мешков пахло примороженным хлебом, а от термоса, хоть он и был завинчен, исходил желанный аромат борща.
– В Москву, что ли, за праздничной шамовкой бегали? – спросил Махоткин.
– Угадал, – хмуро ответил солдат, принесший термос. – Прямо из ресторана «Балчуг» бифштексы вам доставили.
Другой, который тащил мешки, оказался разговорчивее. Сознавая, как их здесь заждались, принялся объяснять:
– Зацепило у нас одного. Мы сначала втроем шли… Крепко зацепило. В живот. Если бы полегче, мы бы его назад своим ходом пустили. А тут нельзя было, пришлось выносить…
Гитлеровцы, очевидно, услышали говор, огненные струи хлестнули по траншее. Все присели, взбитый пулями снег посыпался сверху.
– Вот и новогоднее конфетти, – сказал солдат, вручивший Махоткину термос.
– Ступай, а ты вправду не в ресторане работал? – спросил Махоткин. – Бифштекс знаешь, конфетти.
Тот, однако, не принял этого явного предложения поговорить о довоенной жизни. Только вздохнул и доложил лейтенанту:
– Тут все: завтрак и ужин сухим пайком: обед, стало быть, горячий. Водка – во фляжках, хлеб и сахар – в мешке. Вам еще доппаек, товарищ лейтенант, печенье и масло.
– Спасибо, – сказал Василий и, повернувшись к Ефремову, распорядился: – Вы тут оставайтесь, глядите, как бы фрицы на угощенье не пожаловали. Скоро вас подменю: поедят ребята – сразу пошлю на смену.
– Понятно, товарищ лейтенант, – ответил Ефремов.
Термос и вещевые мешки были переданы в чьи-то руки – темные, испачканные сажей, с желтыми подпалинами от цигарок. Руки эти тянулись из-под плащ-палатки, не откидывая ее далеко, сберегая тепло внутри землянки.
Василий, пропустив в землянку продовольственников, сам пока задержался в траншее. Не любил он процедуру дележки продуктов. Знал, что и без него все будет разделено по совести, надувательство исключено.
А в блиндаже сразу же началась веселая возня. Солдаты рассаживались поудобнее, гремели котелками. Послышались шутки, потом знакомый вопрос:
– Кому?
И кто-то, непременно отвернувшись в сторону, может быть, из-под наброшенной на голову шинели, – кто именно, Василий не узнал – глухо ответил:
– Ефремову!
Потом снова:
– Кому?
И опять тот же глухой голос:
– Бирюкову!
– Кому?
– Лейтенанту!..
Когда ритуал дележки закончился, Василий откинул плащ-палатку. В блиндаже было накурено. Тепло, напитанное влагой земляных стен, приятно коснулось его. Гильза от снаряда, сплющенная вверху, держала фитиль из обрезка бязи и освещала землянку язычком чадящего пламени. Солдаты сидели, прижавшись спинами к стенам. В узком проходе на расстеленных серых измятых полотенцах стояли котелки, кружки, лежали хлеб и сахар. Когда можно спать, эти люди вот так же, как сейчас, садятся, лишь опускаются чуть ниже, вытягивая ноги от стены к стене.
Василий был доволен блиндажом: удобный. Будто специально рассчитан на его взвод: две свободные смены – восемь человек – сразу могут отдыхать в тепле. А для него, командира, есть даже земляное возвышеньице в дальнем углу, и напротив этого возвышеньица выложена печурка из неведомо где взятого кирпича. Ее много раз обмазывали глиной, но она и теперь вся в трещинах – алые угли вываливаются сквозь щели. Над печкой протянулись черные обрывки кабеля, там постоянно сушатся портянки и рукавицы, заполняя блиндаж кислым запахом шерсти, пота и паленой ткани. Сейчас все эти запахи перекрыл дух наваристого борща.
«И еще чем хорош блиндаж, – размышлял Василий, – над головой двойной накат из нетолстых бревнушек, присыпанных слоем земли и снега. Не каждая дурная мина прошибет. Снаряд, конечно, пропорет насквозь и взорвется внутри, но не так уже часто на войне случаются прямые попадания!»
Ромашкин со своим взводом немало сменил позиций. Приходилось жить по-всякому: и без печки, и вовсе без блиндажа, в траншеях, где по колено воды. И от сознания теперешнего удобства да и от тихого поведения немцев у Василия была по-настоящему праздничное настроение. Подняв свою кружку и отметив про себя, что солдаты налили ему побольше положенных ста граммов («Уважают, черти!»), лейтенант от души сказал:
– Ну, что же, братья-славяне, с Новым годом вас! И дотопать нам до Берлина!
Когда все поели, продовольственники, забрав термос, вещевые мешки и фляги, собрались в обратный путь.
– Идите так, чтобы высотка прикрывала, – посоветовал Ромашкин.
– Дойдем! Налегке-то быстрее, – откликнулся один из них.
– Слышь, дядя, – спросил его Махоткин, – а третьего-то вашего до двенадцати или после зацепило?
– Вроде бы до, – ответил тот.
– Уходили к нам, он живой был?