Страница 6 из 16
49
да едешь, самому вести такси, направляя его от улицы к улице. Можно, в конце концов, уговорить водителя руководствоваться указаниями того, к кому вы отправляетесь, позвонив по одному из больших красных телефонов, которые расположены на каждом уличном перекрестке. Все это делает визуальный опыт определяющим элементом ориентирования: такое положение было бы банальным, если бы речь шла о джунглях или чаще, но оно не кажется таким применительно к очень большому современному городу, ориентация в котором чаще всего обеспечивается планом, гидом, телефонным справочником — одним словом, объектами печатной культуры, а не практикой жеста. Здесь, напротив, освоение жилого пространства не опирается ни на какую абстракцию; вне реестра оно — чистая случайность: больше действительное, нежели узаконенное, оно уже более не выражает слияния идентичности с собственностью. Этот город может быть познан лишь этнографически: в нем надо ориентироваться не посредством книги или адреса, но ходьбой, взглядом, привычкой и опытом; всякое открытие здесь столь насыщенно и зыбко, что не может быть восстановлено иначе, чем воспоминанием того следа, который оно оставило в нас: впервые побывать в каком-либо месте — значит в каком-то смысле начать его писать: и поскольку адрес не записан, то необходимо, чтобы он сам основал свое собственное письмо.
ВОКЗАЛ
В этом огромном городе, настоящем урбанистическом пространстве, каждый квартал имеет простое, всем известное наименование, нанесенное на карту, пустоватую (оттого что улицы не имеют названий) и похожую на большой взрыв; оно наделяется особой значимостью, которую Пруст выразил в своих Именах Мест.Квартал потому столь правильно ограничен, собран, очерчен своим именем, что он имеет центр, однако центр этот пуст в духовном смысле: обычно это вокзал.
Вокзал — это большой организм, где собраны вместе и поезда дальнего следования, и городские поезда, и метро, и торговый центр, и целая сеть подземной торговли; вокзал служит кварталу той точкой отсчета, которая, по мнению градостроителей, позволяет городу означать, быть читаемым. Японский вокзал пересекают тысячи функциональных маршрутов — от длительного путешествия до поездки за покупками, от покупки одежды до покупки продуктов: скажем, поезд может въехать в обувной отдел. Предназначенный для торговли, прохода, прибытия и отправления и, между тем, находящийся в одном здании, вокзал (так ли, впрочем, следует называть
52
это новое образование?) лишен того священного характера, которым отмечены все значимые здания наших городов: соборы, церкви, здания мэрии, исторические памятники. Здесь же точка отсчета абсолютно прозаична; конечно, рынок тоже часто является центральным местом западного города, но в Токио торговля нарушается нестабильностью вокзальной жизни: постоянное отправление препятствует накоплению; можно сказать, что товар — не более чем заготовка для упаковки материи, а сама упаковка — лишь пропуск, билет, дающий право уехать.
Таким образом, каждый квартал сосредоточивается в пустоте своего вокзала, в пустой точке, куда стекаются его заботы и удовольствия. Предположим, сегодня я решу отправиться туда-то и туда-то с одной лишь целью — получить своего рода продолжительное восприятие самого названия этого места. Я знаю, что в Уэно увижу вокзал, верхняя часть которого наводнена молодыми лыжниками, а подполье, протяженностью с город, забито ларьками, общедоступными барами, заполненными нищими и путешественниками, которые дремлют, болтают или едят прямо на полу в грязных переходах, воплощая всю романтику злачных мест. Тут же — однако в другой день — мы увидим совсем иной народ: на торговых улицах Аза-куза (где нет автомобилей), окаймленные бумажными цветочными арками, продают совершенно новую удобную и недорогую одежду: куртки из грубой кожи
53
Эти борцы составляют касту, они живут отдельно, носят длинные волосы и употребляют ритуальную пищу. Бой длится одно мгновение: время, необходимое для того, чтобы повергнуть другую массу. Никакого кризиса, драмы или изнеможения, словом, никакого спорта: знак тяжести, а не напряженности конфликта.
(в которых нет ничего преступного), перчатки с черной меховой оторочкой, очень длинные шерстяные шарфы, которые перебрасывают через плечо, как это делают деревенские мальчишки, возвращающиеся из школы, кожаные кепки, все эти блестящие шерстяные принадлежности рабочего, который вынужден тепло одеваться и подкрепляться из дымящихся плошек, где варится и булькает суп из лапши. Еще один народец обитает по другую сторону императорского кольца (пустого, как мы помним): Икебукуро, квартал одновременно и рабочий, и крестьянский, грубоватый и приветливый, прямо как огромная дворняга. Каждый из этих кварталов порождает свой народ, всякий раз с другим строением тела и новой манерой общения. Пересечь город (точнее, проникнуть в его глубину, так как под землей находятся целая сеть баров и магазинчиков, к которым ведет обычная входная дверь какого-нибудь здания; войдя в нее, вы обнаружите настоящую — величественную и изобильную — подпольную Индию — черный рынок, полный торговли и удовольствий) — это все равно, что пересечь Японию сверху вниз, наложив на топографию письмо человеческих лиц. Каждое название звучит так, что вызывает образ этого места, население которого неповторимо, как особое племя, и для которого необъятный город будет непроходимыми дебрями. Звучание места — это звучание истории; ибо здесь означающее — не воспоминание, но анамнезис, как если бы
56
все эти Уэно и Азакуза приходили ко мне из старинного хокку (написанного Басе в XVII веке):
Облако из вишневых деревьев в цвету. Звучит колокол. Где? — В Уэно? В Азакузе?
ПАКЕТЫ
Если японские букеты, предметы, деревья, цветы, лица, сады, тексты, вещи и манеры кажутся нам уменьшенными (наша-то мифология воспевает большое, просторное, широкое, открытое), то не из-за их размера, но потому, что всякий предмет или жест, даже абсолютно свободный и живой, кажется вписанным.Миниатюра определяется не размером, но своего рода точностью, с которой вещь себя очерчивает, сдерживает, завершает. В этой точности нет ничего от разума или морали: чистотавещи достигается не пуританством (незапятнанностью, искренностью, объективностью), а благодаря некоему галлюцинаторному дополнению (аналогичному тому зрению, что пробуждается гашишем, если верить Бодлеру), или же срезу, отсекающему от предмета весь ореол смысла и устраняющему из его присутствия, его положения в мире всякое увиливание.Между тем эта рамка остается невидимой: японская вещь не очерчивается и не подкрашивается; она не оформлена, не обрисована жирным контуром, рисунком, который должен «заполняться» цветом, тенью или мазком; вокруг нее — ничто,пустое пространство, которое ее обрамляет (а в наших глазах — сжимает и уменьшает).
58
Можно сказать, что предмет всякий раз неожиданно и между тем обдуманно обыгрывает то пространство, в котором он расположен. К примеру: комната сохраняет свои вычерченные границы — это настил пола, плоские окна, перегородки, обтянутые багетом (чистый образ поверхности), среди которых неразличимы передвижные двери на рельсах; все здесь — черта,как если бы комната была написана единым движением кисточки. И, между тем, при повторном взгляде эта строгость оборачивается другой стороной: хрупкие перегородки, податливые стены, складная мебель; таким образом, мы находим в японской комнате ту «фантазию» (в одежде, в частности), благодаря которой всякий японец обыгрывает конформизм своего окружения — не утруждая себя или не лицедействуя, чтобы ниспровергать его в открытую. Или вот еще: японский букет, «тщательно отобранный» (на языке западной эстетики); в чем бы ни заключалась символическая направленность этой конструкции, заявленная растолкованная в каждом путеводителе по Японии и в каждом альбоме по икебане,— в ней прежде всего достигается некая циркуляция воздуха, в котором листья, ветви (слова эти звучат слишком ботанически) в целом образуют не что иное, как перегородки, дворы, лабиринты, изящно выстроенные в согласии с идеей разреженности,которая в нашем представлении никак не связана с природой, ибо природное проявляетсялишь в изобилии; японский