Страница 17 из 78
Возможно, история одной свиньи — не могу не рассказать о ней здесь — покажется заманчивой какому-нибудь новеллисту, и должным образом разукрасив и расширив, он занесет ее в свою записную книжку. Во всяком случае, лучше истории и не придумаешь. В Кронштадте на борт погрузили молодых свиней весьма мелкой породы для офицерского стола. Матросы в шутку назвали их своими именами. Злая судьба настигала то одну, то другую, и, подобно спутникам Одиссея, матросы видели, как поочередно убивают и съедают их тезок-животных. Только пара свинок проплыла мимо африканских островов и Бразилии, мимо мыса Горн и добралась до Чили; среди них была и маленькая свинья по кличке Шафеха. Она пережила своего патрона на борту «Рюрика». Свинью Шафеху, которую в Талькауано высаживали на берег, вновь погрузили на борт; она проплыла вместе с нами Полинезию и благополучно прибыла на Камчатку. В Азии она принесла первенцев, которых зачала в Южной Америке. Поросят съели, а их мать направилась с нами дальше на север. В то время она уже пользовалась правом гостя, и нечего было и думать о том, чтобы ее заколоть, разве лишь когда наступит голод, а в таких случаях, бывает, и люди поедают друг друга. Но наши честолюбивые матросы, ревностно относившиеся к почетному званию кругосветного путешественника, уже ворчали по поводу того, что животное, свинья, так же как они, будет пользоваться славой и почетом. Со временем это недовольство становилось все более угрожающим. Так обстояли дела, когда «Рюрик» вошел в гавань Сан-Франциско (Новая Калифорния) {106} . Здесь вокруг свиньи Шафехи начали плести интриги; обвинили ее в том, что она напала на собаку капитана, несправедливо осудили и закололи. Ее, видевшую пять частей света, закололи в Северной Америке в гавани, которая была объята миром и покоем. Она пала жертвой пагубного соперничества людей.
После того как я в связи с Шафехой рассказал о свиньях, хочется поведать и о мелких заботах, выпавших на корабле на долю ученого. В Бразилии мой набитый мхом матрац промок под дождем и так сопрел, что пришел в полную негодность. Нечего было и ждать помощи от матросов, которые повиновались только своим офицерам, но даже их обслуживали неохотно, зато с радостью шли на вахту и несли морскую службу. В Чили, где я был в более близких отношениях с капитаном, я улучил момент и пожаловался ему, «патушке», батюшке, на огорчения, которые доставлял мне матрац, и он приказал своему Шафехе позаботиться обо мне. Вместе с Шафехой исчезли надежды на матрац, о котором никто не вспомнил, да и я больше не заговаривал. Единственное, чем я был обязан матросам «Рюрика» за все время путешествия, это пустым местом вместо матраца на моей койке.
В эти последние дни и нашему бестолковому повару взбрело в голову остаться в Талькауано. Чтобы удержать его от такого шага, наш друг дон Мигуэль де Ривас прочел ему с испанским достоинством длинное наставление, употребляя при этом обращение «usted»(обычное «ваша милость»), и рассказал множество прекрасных вещей; глупец не понял ни слова, но тем не менее отказался от своего намерения.
На эти чилийские картинки, которые я попытался вам нарисовать, хотелось бы тонкой гравировальной иглой нанести еще две фигуры.
Первая: дон Антонио, долговязый, тощий, живой итальянец, обеспечивавший нас, будучи поставщиком, всем необходимым — лошадьми и другим, что нам требовалось; он горячо и дельно всюду встревал, бессовестно всех надувал, где только можно, и дабы снискать наше расположение, непрерывно бранил испанцев. Самым большим горем для дона Антонио было то, что он не умел ни читать, ни писать, а это весьма пригодилось бы для его двойной бухгалтерии.
Вторая: бедный парень, я думаю, кабатчик, у которого наши матросы пили вино, приводившее их в состояние, близкое к безумию. Этот человек лез ко мне со всякими любезностями и маленькими подношениями, пока наконец нерешительно не изложил свое дело. Поляк по рождению, он совершенно забыл родной язык и думал, что я, русский, с которым он может объясняться и по-испански, соглашусь обучать его забытому польскому языку.
Самым большим наказанием, которому подвергались матросы на «Рюрике», было, насколько я сам видел, наказание палками, производившееся двумя унтер-офицерами. Капитан допрашивал, выносил решение, и экзекуция производилась в его присутствии. При этом он не советовался с другими офицерами. Такие экзекуции бывали редко; обычно после них капитан удалялся в свою каюту и приглашал врача. Упоминаю об этом потому, что в Чили для подобной надобности были нарезаны миртовые палки.
Мы приняли на борт (не помню, было ли это подарком губернатора) вино из Консепсьона, напоминавшее сладкие испанские вина. Наш прежний запас иссяк, новый был весьма желателен. Погрузили и несколько овец. Все было готово к отъезду. Мы поднялись на корабль, а за нами прыгнула маленькая уродливая собачка, которая привыкла к нам за это время. У нее была кличка Валет.
Прежде чем покинуть этот берег, процитирую несколько строк из письма, которое написал другу {107} на родину из Талькауано. В них запечатлено настроение, владевшее мною в те мимолетные часы:
«Гектор, ты теперь мой отец и любящая мать, а также мой единственный брат.
Ты ведь знаешь, что благодаря тебе Берлин стал для меня и родиной, и тем центром моего мира, откуда я отправился в кругосветное странствие и куда, усталый, я вернусь в свое время, если на то будет воля божья, чтобы отдохнуть рядом с тобой. Добрый мой Эдуард, в плавании живешь так же, как и дома. Очень скучно при шторме, когда человек от долгой качки и тряски не способен ни на что, кроме как спать, играть в дурака (по-немецки — в баранью голову) и рассказывать анекдоты (в коих я оказался более неистощим, чем предполагал). Чувствуешь себя весьма несчастным и подавленным, если сталкиваешься с подлостью; радуешься, когда сияет солнце; полон надежд при виде земли; а на земле вновь горишь желанием ее покинуть. Взгляд неотступно устремлен в будущее, которое, как и настоящее, проносится над головой. К смене картин природы привыкаешь, как привыкаешь к чередованию времен года у себя дома. Полярная звезда зашла, как это когда-нибудь случится и с нами; холод идет с юга, а зенит располагается на севере; под рождество танцуешь в апельсиновой роще. Что же это может означать, как не то, что ваши поэты рассматривают мир через горлышко бутылки, в которую они заключены. И мы это хорошо понимаем. Поистине ваши юг и север, весь наш натурфилософско-поэтический хлам превосходно воспринимается именно там, где в зените стоит Южный Крест. Бывают дни, когда я говорю себе, своему бедному сердцу: ты глупец, что так бездумно слоняешься по свету! Почему ты не сидишь дома и не изучаешь что-либо стоящее? Ты похваляешься, что любишь науку? И это тоже обман, ибо каждую секунду всеми порами я впитываю в себя новые впечатления; и даже если оставить науку в стороне, мое путешествие надолго даст нам пищу для разговоров, когда старые анекдоты уже иссякнут. Прощай».
Из Чили на Камчатку
Здесь начинается, если можно так выразиться, исследовательский этап экспедиции на «Рюрике». Мы отплыли 8 марта 1816 года из бухты Консепсьон и 19 июня прибыли в Авачинскую бухту. За три месяца и одиннадцать дней мы лишь однажды, да и то на короткое время, бросили якорь у острова Пасхи, только дважды — на этом острове и на острове Румянцева [Тикеи] — мы ненадолго ступили на сушу, нам лишь бегло удалось поговорить с жителями островов Пасхи, Пенрин [Тонгарева] и Радак [Ратак], да и видели мы только то, что перечислено выше. В поле зрения не было ни одного европейского парусника; только 18 июня вечером близ побережья Камчатки, при входе в Авачинскую бухту, мы встретили первое судно, напомнившее, что на свете есть и другие подобные нам существа.