Страница 16 из 22
«Сельский часослов», 1918
Действующим лицом оказывается дед Федор и в поэме «Октоих», созданной в тот промежуток краткий, когда Есенин верил, что, сбросив монархическое «иго», Россия станет Великой мужицкой Республикой, а его земляки («отчари»), получив наконец землю и волю, превратят ее в рай изобилия:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
«И луна, и месяц, – писал страстный почитатель поэзии Есенина композитор и музыкальный критик Арсений Авраамов, – обычно употребляются вместо фонаря, для “светотени”, во свидетели ночных тайн… И так ведется из века в век… И вот пришел Сергей Есенин и, не успев напечатать трех сотен страниц, шутя, между “делом”, дал русской поэзии свыше полусотни незабываемых образов месяца-луны, ни разу не обмолвившись ни единым эпитетом… Не только “шаблонных” нет у него – свои собственные, новые он никогда не повторяет. Сам он – рог изобилия, образ его – сказочный оборотень».
Какие из полусотни нешаблонных образов месяца-луны, типа «ягненочек кудрявый, месяц, гуляет в голубой траве», принадлежат Есенину, а какие придумал для внука Федор Титов, нам уже никогда не узнать. Да это не так уж и важно. Важнее запомнить, что отношение к образу как к сказочному оборотню, обращающемуся, как говаривали в старину, «в разные виды», для Есенина столь же органично, как и для его деда. Властная простота, с какой Федор Титов обращался (и общался) с пространством космоса, делая доступной малолетке «расстановку» небесных тел и сил, аукнулось не только в стихах, особенно в ранних, с мифологическим и фольклорным уклоном, но и в теоретическом трактате «Ключи Марии». Едва грамотный дед, сам того не подозревая, передал Есенину ключи к тайне «органической фигуральности», то есть образности как способу соображения понятий, а значит, и к поэзии русского языка: «Живя, двигаясь и волнуясь, человек древней эпохи не мог не задавать себе вопроса: откуда он, что есть солнце и вообще что есть обступающая его жизнь? Ища ответа во всем, он как бы искал своего внутреннего примирения с собой и миром. И разматывая клубок движений на земле, находя имя всякому предмету и положению… он решился теми же средствами примирить себя с непокорностью стихий и безответностью пространства. Примирение это состояло в том, что кругом он сделал доступную своему пониманию расстановку. Солнце, например, уподобилось колесу, тельцу и множеству других положений, облака взрычали, как волки, и т. д.»
Почти на каждое из узаконенных фольклорной традицией уподоблений Есенин создает несколько вариаций: «Колесом за сини горы солнце тихое скатилось…», «Над крышею, как корова, хвост задрала заря…», «Облака лают, ревет златозубая высь…» Процитированные фигуральности настолько необычны, что их связь (соотнесенность) с первоисточником если и фиксируется (узнается), то лишь умозрительно, задним числом, по размышлении и припоминании. А первое впечатление – впечатление ошеломительной ереси, то бишь лирической дерзости и свежести непосредственного восприятия:
И невольно в мире хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка.
Глава третья Сыплет черемуха снегом… 1898–1904
Разумеется, дед, пусть и заботливый, – не отец, а бабушка – не мать. И все-таки изображать детство Есенина в жалостных сиротских тонах, как это делают некоторые биографы, вряд ли справедливо. В дедовом доме все вертится-вращается вокруг единственного ребенка, окружая его оберегом:
«Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос…»
«В семье у нас был припадочный дядя… Он меня очень любил, и мы часто ездили с ним на Оку поить лошадей. Ночью луна при тихой погоде стоит стоймя в воде. Когда лошади пили, мне казалось, что они вот-вот выпьют луну…»
«Дядья мои (старшие братья младшего, припадочного. – А. М.) были ребята озорные и отчаянные… Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду… После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям… Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду».
«Нянька, старуха-приживальщица, которая ухаживала за мной…»
Такое внимание к ребенку в «простой крестьянской семье» – случай уникальный. Недаром Федор Андреич опасался, что бабы испортят внука баловством, а сам баловень как-то не по-детски, словно большую беду, пережил переселение из дедова в отчий дом, к суровой, вроде как неродной бабке Панкратьевне и крикливой, вздорной тетке, жене отцова брата, дядьки Ивана. А главное – к почти забытой матери, вернувшейся к мужу только потому, что иного выхода у нее не было. Все-все ему в этом доме не нравилось. И не потому, что бедно или грязно, а потому что некрасиво, неуютно, угрюмо. Через несколько лет старый высокий дом разберут. И когда Сергей приедет из Спас-Клепиков в свои первые летние каникулы, на месте уникального строения будет красоваться типовое произведение константиновских домостроев, и от прежней жизни останется лишь любительский рисунок, сделанный кем-то из летних постояльцев. Впрочем, останутся еще стихи, в которых Есенин описал поразившую в день возвращения убогую обстановку отчего дома:
Пахнет рыхлыми драченами;
У порога в дежке квас,
Над печурками точеными
Тараканы лезут в паз.
«В хате», 1914
У петербургских снобов стихи про лезущих в паз пиитических тараканов вызовут эстетический трепет, восьмилетнего Сережку Монаха реальные тараканьи множества пугали до слез. У Титовых рыжих нашествий не было. Выползали поштучно – огромные, черные, интересные. Но нянька с бабушкой Натальей тут же расставляли блюдца с мухоморным ядом, раскладывали какие-то травки, и черные исчезали, ненадолго, но уходили. Снова возвращались и опять уходили, медленно, не то что рыжие скоробеги.
Вообще-то и у Титовых изба не бог весть какая, не знатная, соломой крытая. В пору удачи руки не доходили, а потом ни сил, ни денег. Зато и во всех дворовых постройках, и в дому – лепота. Круглое это словечко «лепота» нянька выговаривала протяжно и немного укоризненно, когда ее подопечный, капризник и неслух, забирался на выдраенный добела обеденный стол, чтобы получше рассмотреть навешенные в два ряда иконы. А когда немного подрос, по этим же божьим картинкам дед пересказывал ему Библию…
«У порога в дежке квас»… У бабушки Натальи даже посуда была другая, медная, и самовар нарядный, словно константиновский диакон в пасхальный день. Екатерина Есенина, будучи младше поэта на десять лет (ей не было и шести, когда Наталья Евтихеевна умерла), ничего о ней не успела запомнить, кроме того, что была доброй и набожной и любила ходить по монастырям. Есенин знавал милую свою бабушку другой – хорошей хозяйкой, большой заботницей и мастерицей на все руки. «Казалось, не было чего-либо, что не знала Наталья Евтихеевна, – рассказывали о ней односельчане. – И как хлеб испечь, и куда за брусникой идти, и в какое время наседку под плетюху на яйца сажать, и как холсты ткать, и что сажать или сеять в огороде на припеке, а что в тени, и кто в округе от какого недуга слова знает… Еще знала и умела рассказывать Наталья Евтихеевна сказки, и слушать ее можно было часами…»
И все это: и сказки, и царь-самовар, и пироги с брусникой – осталось там, в Матове. (Матовом прозывалась дальняя, заовражная часть Константинова.) А здесь… Бабушкин хвостик даже захворал от тоски и скуки, да так надолго и всерьез, что его оставили на второй год в первом же классе.
Выходил заморыша дед Федор. Заглянул вроде как мимоездом, возвращаясь из Кузьминского, с ярмарки, увез в гости да и оставил на лето. А фактически – до поступления в Спас-Клепиковскую учительскую школу. Оттого и осерчал, когда новоиспеченный родственничек, муж старшей внучки, «набрехал», будто Федор Титов воспитывал Сергея Есенина лишь до восьми лет. Так рассердился на Ваську Наседкина, что отослал (в Комитет по увековечению памяти поэта) письмецо, сам накарябал, сам в почтовое отделение отвез: «Я хочу вас уведомить кои чем. Гражданин Насеткин пишет в журнале, что якобы я воспитал только шесть лет, на самом деле не шесть, а 12 лет, чем могут подтвердить ближние соседи… Когда вы приедете, то я вам расскажу, сколько Сергеевых книг оставши». Федор Титов не преувеличивает. Чтобы сестры не рылись в его вещах, Есенин, уезжая из деревни, относил все свое, и прежде всего книги, к деду, складывая их в сундук. Сундук был книжным – Титов прятал туда Библию. Там же хранились и первые книжки внука.