Страница 19 из 41
— Да-да! — пробормотали за ним шведы, и каждый медленно обнажил голову.
ВЗГЛЯНИ, ВОТ ЧАДА МОИ
Капрал Андерс Гроберг стоял со своей фляжкой среди Сарацинской пустоши. Вокруг него беспорядочно двигались остатки шведского войска и запорожцы, на телегах лежали раненные под Полтавой. Всю ночь и все утро Андерс копил свою жажду, чтобы приберечь последние капли до самой крайней крайности, теперь же муки жажды взяли верх, но, поднеся фляжку к губам, он в последнюю минуту передумал и снова опустил ее.
— Господи, Господи, — пробормотал он, — как же мне одному пить, когда другие вокруг меня изнемогают от жажды? Если ты завел нас в пустыни и степи, то, верно, затем, чтобы однажды сказать: «От ваших убогих заснеженных селений я провел вас по белу свету с мушкетом на плече, чтобы стяжать вам славу героев и победителей, но, когда я заглянул в ваши сердца и прочел там, что вы сохранили сердечную чистоту, что вы по-прежнему чада мои, я разодрал в клочья ваши одежды, сунул в руки вам костыли, подпер ваши тела деревянными ногами, дабы вы не стремились более к власти над людьми, а вошли в круг моих святых. Такое величие ниспослал я вам».
Андерс Гроберг еще какое-то время простоял с фляжкой в руках, после чего протянул ее королю, который лежал в горячке в своем возке среди мешков, набитых соломой. Губы у короля пересохли и приклеились к зубам, а когда он пытался раздвинуть их, они трескались и кровоточили.
— Нет, нет, — шепнул он. Дай свою воду раненым. А мне только что давали целый кубок.
Андерс Гроберг знал наверняка, что никакой воды королю не давали. Он был, пожалуй, единственным, кто позаботился о грядущем дне и припрятал фляжку, на много миль окрест не было ни колодца, ни родника. Но когда он отвернулся от королевского возка, на него снова накатила слабость и снова одолело искушение. Он повесил фляжку на бок и пошел дальше, и все шел и шел и не предлагал ее никому из раненых. Он трогал пальцами жестяной колпачок, он перекорялся с самим собой в мыслях своих, но, поднеся фляжку к губам, всякий раз снова опускал ее и не смел отхлебнуть хоть один глоток.
«Возможно, — шептал он себе, — возможно, я бы мог с легким сердцем утолить жажду, когда бы мне довелось претерпеть унижение в чем-нибудь другом».
К полудню, когда солнце палило особенно беспощадно, он увидел седоволосого унтер-офицера, раздетого почти догола, так что видна была рана у него на плече. Андерс изодрал на полосы свою рубашку, перевязал его рану и отдал ему свой сюртук, но едва он по-прежнему стиснул руками фляжку, муки совести снова его одолели. Еще он отдал свои сапоги больному пареньку в обозе, который, хромая, едва переступал босыми окровавленными ногами, но, когда выяснилось, что и теперь Андерс не может со спокойным сердцем утолить свою жажду среди изнывающих от жажды людей, на него нахлынуло ожесточение. Исполненный негодования, он с проклятиями постучал по следующим за ними на двух возах бочкам, которые были набиты золотом и серебром, ибо ни одна из этих бочек не могла добыть для этих несчастных хотя бы одну ложку гнилой, болотной воды.
— Бейте лошадей, чтобы бочки не остались в поле, погоняйте и парней!
Солдаты не ответили, ибо теперь узнали его таким, каким он был раньше, когда, грубый и мрачный, шагал перед строем в дни удач. Они даже не заметили, что он едва слышит собственный голос, когда склонил голову и начал что-то бормотать себе под нос.
«Должен ли я пожертвовать единственным, что имеет сейчас для меня какую-то цену? — размышлял он. — Ха-ха! А может, надо когда-нибудь свалить бочки с подвод и никогда больше к ним не прикасаться? Боже, Боже! Однажды под Вепериком я слышал, что говорил умирающий солдат Бенгт Гетинг, он с завистью говорил о раненых, которым выдавали чистую белую рубашку. Так далеко мои желания не заходят. Я хочу так немного… Я всего лишь хочу, чтобы не остаться мне лежать вместе с другими среди этой пустоши, чтобы зарыли меня в землю, чтобы покрыл меня чернозем и чтоб росла надо мной трава… да еще чтобы помянули меня хоть парой строк в полковых списках. Помянули такими словами: «Андерс Гроберг, судьба неизвестна».
Ближе к сумеркам устроили привал, чтобы похоронить тех, кто умер в течение дня, и несколько запорожцев уже вонзили в землю свои лопаты. Среди зарослей камыша росло несколько невысоких кустиков, усеянных спелыми вишнями. Офицеры и солдаты собирали их и делили на всех, словно паек, выданный из Божьих рук. Тут наконец Андерс Гроберг прокрался за кустики, чтобы незаметно для других испить воды. Но вдруг ударили барабаны, подавая знак, что на горизонте, над дальними волнами степного ковыля, снова показались преследующие их русские части.
Андерс Гроберг отвинтил жестяной колпачок, но чем дольше он вдыхал влажный запах, тем отчаяннее билось его сердце, а в ближайшей к нему повозке приподнялся умирающий караульщик при бочках Бёрье Кёве и воззрился на него.
Андерс Гроберг пытался ответить ему прямым взглядом — но не смог и уже в который раз отогнал искушение.
— Блаженны алчущие и жаждущие правды, — пробормотал он.
И как служитель церкви, раздающий святое причастие, он поднес фляжку к губам караульщика, и умирающий выпил всю его воду, всю, до последней капли.
Андерс Гроберг придерживался за край подводы, но, когда снова завертелись колеса, рука его соскользнула, и он упал на колени среди травы.
— На подводах для меня места нет, — сказал он и подтянул к себе лопату. — И хотя мне сравнялось всего тридцать лет, я истомлен и слаб как девяностолетний старец. Так что уж оставьте мне одну из лопат, чтобы я, если только у меня хватит сил, мог сам вскрыть земной покров и улечься в землю, в свое последнее обиталище. Все мое беспокойство чудом меня покинуло, и некий голос шепчет мне в ухо: «Взгляни, вот чада мои».
И снова солдаты возобновили свой путь на тряских подводах, а трубачи повернулись в седле. Стаи аистов плыли, раскинув крылья, над сумеречным, темнеющим простором. А среди степи все так же стоял на коленях Андерс Гроберг, сжимая в руках лопату.
О дальнейшей судьбе его никому ничего не известно.
В РАТУШЕ, ЗА СТОЛОМ ЗАСЕДАНИЙ
В приемной ратуши уже стоял секретарь Шмедеман с посланием на имя всех шведских губернаторов, которое следовало подписать и которое возлагало на разоренную Швецию новое бремя налогов.
Господа начали мало-помалу собираться, и старый Фрёлих, что, скрестив руки, стонал и храпел в углу подле больного Фалькенберга, вдруг открыл глаза.
— Мы должны переуступить королю весь банк с деньгами и патентами, — сказал он, не поднимая тяжелых век с красными прожилками.
Тут вскочил Арвид Хорн, причем вскочил с таким пылом, что его стул упал, и, воздев к потолку руки, произнес:
— Уж лучше бы ему держаться своих Откровений и своих молитвенных часов с сестрой Эвой-Гретой, а не превращать нас в мелких жуликов из одной только любви к Его Королевскому Величеству.
— Сатана, сатана! — отвечал Фалькенберг и хрустнул бесцветными пальцами, сжимавшими спинку стула, — Здесь изо дня в день только и знают, что жаловаться и обвинять. Ни один швед не печется более о чести ближнего, но ни один и не позволяет себе возвысить голос против тех, кто несет всю вину. Эй, Хорн, не торопись снова сесть, ведь самое большое возмущение вызывает у людей твоя яхта на Меларен. Молва утверждает даже, что, когда ты салютуешь из пушек, тебе хочется под завесой порохового дыма отвоевать такое же галантное местечко подле принцессы Ульрики-Элеоноры, как то, что в свое время занимал Кройц подле блаженной памяти принцессы Хедвиг-Софии… Да-да-да, и хватит вам толковать про короля… Зачитайте-ка лучше его послание! Ну давайте! Найдется ли в нем хоть одна строка, достойная главы поверженного в несчастье народа?
— Тогда хватит вам толковать и про послание, — отвечал Хорн, и, подняв с полу стул, уселся на него. — Болтовня, подобающая, скорей, женщинам, отговорки и равнодушные слова! Уж не хотите ли вы, чтобы человек, который ни разу не распахнул свою душу ни в одном разговоре, присел у себя в палатке и поверил свои сокровенные мысли клочку бумаги. Согласен только в одном: рано или поздно придется отвечать за все это злосчастье.