Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 9



Усачев встал и взволнованно заходил по веранде.

— Вы извините меня, — обратился он ко мне, — я тут политграмоту вам начал читать, но, поверьте, для меня это не просто слова. И вы только представьте себе — ведь нас, таких, по которым прошелся каток культа личности, раздавивший и прижавший нас к земле, нас таких было немало! А сколько еще не находили себя и своего места в жизни из-за атмосферы подозрительности, из-за неуверенности в своем завтрашнем дне? Сколько умов зачахли, так и не раскрыв своих возможностей, сколько энергии не нашло себе выхода, погаснув в неимоверно узких границах предписаний одного человека…

Из знамени этот человек превратился в вериги на ногах нашего общества… Горько об этом говорить, но…

Усачев снова сел в кресло и закурил новую папиросу.

— Конечно, в пятьдесят третьем году я так еще не думал. Мы многого не знали тогда. Однако назревавшие перемены команда нашего угольщика чувствовала, как говорится, «нутром».

Как-то на одной из вахт к нам в кочегарку зашел стармех. Подошел ко мне, поговорил о том, о сем и вдруг сказал:

«Ты вот что, брат, подавай-ка бумаги куда нужно насчет отца. Теперь амнистия будет, это уж точно. И твой отец может подпасть под нее».

«Мне не амнистия нужна, — ответил я стармеху, — моего отца не за что амнистировать. Я жду, что его полностью оправдают».

«Ну и жди, — сказал сердито стармех. — Так ты уже сейчас бы свой хвост подчистил, а то еще неизвестно, сколько лет пройдет».

«Я подожду, — успокоил я его. — Больше ждал. Мне спешить некуда».

Летом я сдал экстерном экзамены на штурмана дальнего плавания, получил диплом и был назначен третьим помощником капитана на тот же угольщик, где я кочегарил четыре года. Я был рад и этому — сбылась моя мечта стать штурманом. То, что меня не послали на настоящий морской транспорт, а оставили на старом угольщике с ограниченным районом плавания, меня не смущало. Надо же было где-то начинать свою штурманскую службу. Угольщик так угольщик. Не вечно же я буду на нем. Я верил: придет время, переведут и на другой, получше. И потом, дед ведь не зря любил говорить: «Толкач муку покажет…»

В том же году я поступил учиться заочно в высшее мореходное училище.

И в том же году я, как говорится, едва не отдал концы.

Мы пришли в район промысла на Гусиную банку рано утром и легли в дрейф. Траулеры промышляли неподалеку, и, видимо, уловы были хорошие, потому что очень долго никто не подходил к нашему борту за углем. Погода была ветреная, изрядно покачивало, но работать можно было. Должен сказать, что перевалка угля в море с парохода на пароход вещью была мало радостной. Все делалось в те годы вручную. В трюме лопатами насыпали уголь в полутонные бадьи, затем эти бадьи стрелой и лебедкой поднимали вверх, вручную заваливали стрелу на борт траулера, и там уж команда траулера опорожняла бадью. И так круглые сутки. Вся команда угольщика, за исключением капитана и старшего механика, работала в такие дни на разгрузке по шестнадцати часов в сутки. Правда, нам за это платили дополнительно. Но труд был тяжелым.

К вечеру к нам осторожно подошел «РТ-17».

«Эй, черти черномазые! Держи конец!» — озорно закричали нам с траулера. Мы уже давно привыкли к таким приветствиям и не обращали внимания на разные прозвища, на которые не скупились моряки с траулеров. Да и сами мы, к слову сказать, в долгу не оставались. Ну, пришвартовали мы траулер к правому борту, и начался ад: «Майна — вира!», «Вира — майна!» — непрерывно звучало на палубе угольщика; в воздухе клубились тучи угольной пыли, ветер разносил ее по всему судну: она набивалась в каюты, в постели, в кастрюли на камбузе…

Угольная пыль и грязь заполняли весь корабль, и в этой грязи двигались, работали, спали, разговаривали, курили и ели столь же обильно пропитанные угольной пылью черные люди. Лишь белки глаз да зубы выделялись своей неестественной белизной на наших черных лицах. Мы отмывали судно и отмывались сами потом, после разгрузки, когда шли с промысла в порт…



Я стоял за лебедкой и регулировал клапаном ее ход. В трюме работали четыре матроса, а механик и плотник таскали оттяжками стрелу с поднятой груженой бадьей на борт траулера и обратно. Иногда и я выходил из-за лебедки и помогал им.

Без отдыха гремела лебедка; раздавались короткие команды; скрипели тали, переводя стрелу на борт, — и так на протяжении восьми часов разгрузочной вахты. К концу ее мы так уставали, что даже говорить не могли и переходили на язык знаков: палец вверх — вира, палец вниз — майна. О правилах техники безопасности мы настолько забывали, что спокойно ходили под висящей груженой бадьей, перепрыгивали без страховки с борта угольщика на борт траулера и наоборот, хотя швартовые от непрерывной качки ослабевали и борта пароходов порой отходили друг от друга на порядочное расстояние…

Шел последний, восьмой час нашей вахты. Я поднял из трюма бадью с углем и, чтобы облегчить ребятам завалку стрелы на борт траулера, поднял бадью невысоко, ровно настолько, чтобы днище ее только-только прошло над фальшбортом. Я не учел одного — ведь корабли лежали в дрейфе и их изрядно покачивало на волне. Но повторяю, мы уже так устали и настолько свыклись с этой качкой, что просто не принимали ее в расчет.

Стрела со скрипом поворачивалась к траулеру и, когда бадья вышла над бортом, траулер качнуло, бадья зацепилась днищем за планшир траулера и «села» на него.

Надо было сработать лебедкой, приподнять бадью чуть повыше… Но меня опередил матрос с траулера. Он вдруг прыгнул на борт и уперся плечом в бадью, пытаясь столкнуть ее с планшира…

Видимо, траулер качнуло вновь, потому что бадья вдруг пошла вверх, повисла на шкентеле стрелы и толкнула матроса в грудь. Тот всплеснул руками и провалился между бортами кораблей. Бадья же по-прежнему спокойно покачивалась в воздухе.

Все загалдели и бросились к борту. Я тоже. Внизу, в просвете между бортами наших пароходов, барахтался в воде матрос. Он судорожно пытался ухватиться за стальные листы обшивки корпуса, но руки скользили… С траулера суетливо спускали веревку, да только в тот момент матрос вряд ли ее видел. Руки его скользнули по стальным листам, и он скрылся под водой. Не знаю, что меня подтолкнуло, но, только я тут же прыгнул с борта за ним вслед, догнал его под водой и вытащил на поверхность. Матрос не двигался, видимо успел наглотаться воды. А я, когда вынырнул и глянул вверх… у меня кровь застыла в жилах от ужаса — я увидел, что борта пароходов медленно сближаются! Их отделяло друг от друга не более полутора метров. Когда они сойдутся, мы с матросом неминуемо будем расплющены в лепешку. Тонкие мягкие кранцы, висящие вдоль борта траулера, не спасут… Я даже закричать не смог — у меня голос перехватило от испуга.

И вдруг бадья стремительно полетела вниз между бортами пароходов. У самой воды ее сжало бортами. Бадья выдержала — ведь она была полна мелкого угля.

Потом вытащили и нас. Матроса откачали, напоили спиртом и отправили отогреваться на котлы.

«Кто догадался бадью смайнать?» — спросил я.

Вперед вытолкнули плотника Зубарева.

«Он сообразил».

Я шагнул ему навстречу и крепко обнял.

«Спасибо, друг. Я уж думал, конец».

Ледяная ванна не прошла для меня бесследно — я заболел крупозным воспалением легких. А на угольщике, конечно, врача не было, да и лекарств нужных не оказалось. Кальцекс с аспирином да йод с бинтами — вот и все, что обнаружилось в аптечке у старпома.

Как и когда мы добрались до порта — этого я не помню. Очнулся я уже в больнице. Открыл глаза и вижу — у моей койки сидит Наташа. Я был так слаб, что и говорить не мог. Но Наташа сразу заметила, что я пришел в чувство. Она наклонилась ко мне и вдруг заплакала… А я лежал совершенно беспомощный и словно откуда-то издалека смотрел на ее слезы. У меня совсем не было сил. Я был труден, очень труден. Врачи, как я узнал позднее, считали меня безнадежным… А я вот живу. Наташа не отходила от меня ни на минуту ни днем ни ночью. Она и спала тут же, у моей койки, на стуле… И выходила меня, подняла опять на ноги… Только, знаете, с тех пор не выношу тесных помещений. Не могу, например, спать на нижней полке в купе поезда. Как взгляну вверх, на полку над головой, так с этого момента теряю покой. Мне все кажется, что полки сближаются. И — поверите? — даже задыхаться начинаю. Смешно, правда?