Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9



В августе 1946 года я получил вызов из училища и отправился в далекий путь. Старик провожал меня. Мы выпили с ним на прощанье, и на вокзале он даже всплакнул. «Жалко мне отпускать тебя, — говорил он мне, — да только надо так. Иди, сынок, вперед, а в случае чего — вертайся, подумаем вместе, что нам дальше делать».

Ну, об экзаменах вступительных рассказывать долго нечего — я их выдержал и, набрав двадцать баллов из двадцати возможных, был сразу же зачислен в число курсантов. Однако на мандатной комиссии вышла осечка. Я хотел учиться на судоводительском отделении, но мне сказали, что там уже нет вакансий, и предложили пойти учиться на судомеханика. Выбора у меня не было, и я согласился.

Много позже я узнал, что не приняли меня не из-за отсутствия вакансий на судоводительском отделении, а потому, что в анкете стояло: «Находился на оккупированной территории». Об отце и матери я написал просто, что оба умерли. Об остальном я умолчал, ибо знал наверняка, что меня бы не допустили даже и до приемных экзаменов.

Так началась моя учеба в мореходном училище. Учился я легко и хорошо. На четвертом курсе решил вступить в комсомол. И подал заявление. Его разбирали на комитете второго ноября 1949 года, а через два дня я уже был исключен из училища, и Наташа провожала меня в рейс под звуки вот этой самой музыки Сибелиуса.

Усачев замолчал и с грустной улыбкой взглянул на меня.

— Вот как неожиданно обернулось мое желание вступить в комсомол.

Усачев достал папироску, долго и тщательно разминал ее, затем не торопясь прикурил. Я сидел не шелохнувшись, боялся каким-либо неосторожным словом или движением отвлечь внимание капитана от главного. Он затянулся несколько раз дымом папиросы и заговорил вновь.

— Заседание комитета состоялось второго ноября, а первого меня вызвал к себе замполит училища Фрол Васильевич Рябошапко. Курсанты не любили его. Он был велик ростом, толст и начисто лишен чувства, юмора. Голову Рябошапко брил наголо, носил неизменный зеленый, «партийный», как он называл его, френч, бриджи и сапоги. И зимой и летом Рябошапко ходил в длиннополой кавалерийской шинели и зеленой матерчатой фуражке с твердым козырьком.

На лице у него всегда сохранялось утомленное и загадочное выражение, словно он был обременен знанием таких тайн и важных сведений, какие никому больше не были доступны. Курсанты знали, что с начальником училища помполит враждовал. Рябошапко выступал на каждом собрании с длинными и пустыми речами, которые он произносил громовым голосом. И каждое свое выступление он обязательно заключал одной и той же фразой: «Мой многолетний опыт пребывания на партийных должностях дает мне основание предложить вам следующее…» И далее он изрекал какую-нибудь банальную истину, вроде «надо налягать на учебу», если речь шла об успеваемости, или «надо налягать на борьбу за дисциплину», если речь шла о дисциплине. Эта его знаменитая фраза «надо налягать» служила курсантам поводом для бесконечных насмешек и издевательств. За глаза курсанты звали его «помпой». Он об этом, конечно, не знал.

Я с ним встречался трижды — после окончания очередного учебного года он три раза вручал мне похвальные грамоты командования училища.

И вот Рябошапко вызвал меня к себе в кабинет, причем вызвал в десять часов вечера! Это был какой-то странный разговор, смысл которого в тот вечер так и остался для меня непонятным. Рябошапко был необычайно вежлив и разыгрывал из себя демократа. Он вышел из-за своего огромного, обтянутого зеленым сукном стола и сел со мной рядом не в кресло, а на простой стул и тихим голосом расспрашивал меня о моей биографии. Я коротко повторил ему то, что было написано в анкете. Рябошапко сидел и согласно кивал головой:

«Так, так. Значит, и отец и мать у тебя умерли и ты остался сиротой?»

«Не совсем так. Сначала умер отец, еще до войны. Мы с матерью переехали на Украину».

«В каком году?» — перебил он меня.

«В сороковом».

«Перед самой войной, значит, — кивнул он головой. — В оккупацию как попали?»

Я объяснил. Он кивнул головой и спросил:

«Мать умерла уже после освобождения?»

«Да. Я писал об этом в анкете».

Он покосился на меня.

«Мать-то где умерла?»

Я назвал станцию.

Рябошапко взглянул на часы и встал.

«Ну что ж, Усачев, приходи завтра на комитет. Будем решать твой вопрос».

Я вышел из кабинета, и сердце у меня тревожно заныло: зачем это он так осторожно меня выспрашивал обо всем — и об отце и о матери?



При поступлении в анкете я ничего не писал об отце, вернее, о том, что он был арестован как «враг народа». Но как быть теперь? Может быть, мне надо было «помпе» все рассказать сегодня? Может, вернуться сейчас и сделать это? Ведь еще не поздно… Нет, ему я ничего не скажу. Завтра ребятам на комитете я объясню все.

Мой отец не мог быть «врагом народа», его арестовали по ошибке. А если не поверят? Если?.. Тогда что? «Тебе много раз придется доказывать делом, что ты порядочный человек. А ты не боись, доказывай и докажи!» — вспомнил я слова Арсения Федоровича Голосова, и мне стало вдруг очень тоскливо — я понял, что замполит вызывал меня неспроста. Однако я и подумать тогда не мог о том, какие последствия будет иметь этот мой вечерний разговор с Рябошапко. И не только для меня одного.

Заседание комсомольского комитета началось на следующий день в четыре часа дня. За длинным столом сидели все члены комитета и секретарь Шлыков Виктор (он был освобожденным: работником), за отдельным столом сидели Рябошапко, неизвестный мне мужчина представительного вида и наш начальник училища.

Шлыков зачитал мое заявление о приеме в члены комсомола. Все присутствующие смотрели на меня, лишь Рябошапко равнодушно крутил в руках карандаш. Я вдруг оробел. Сердце гулко застучало и, когда мне предложили рассказать биографию, решение сказать всю правду, и об отце в том числе, вылетело у меня из головы, и я привычно повторил то же, что вчера говорил помполиту. Когда я кончил свой рассказ и сел, я вспомнил об этом и так испугался, что весь покрылся холодным потом.

«Есть вопросы?» — спросил Шлыков.

«Знаем Усачева. Дело ясное. Отличник и вообще парень что надо. Принять в ряды ВЛКСМ, и точка. Я давно уже агитирую его вступить», — подмигнул мне Ленька Фролов, член комитета и мой хороший приятель.

«Одну минуточку, — поднялся помполит. — Я имею вопросы к курсанту Усачеву».

У меня сразу упало сердце, и я замер в ожидании страшной беды.

Рябошапко раскрыл лежавшую перед ним папку, обвел взглядом всех присутствующих и тихо проговорил:

«Вчера я беседовал с Усачевым, просил рассказать мне всю правду о себе. И вчера и сегодня Усачев не сказал всей правды. Позвольте мне теперь задать ему один вопросик. — Он опять обвел взглядом всех присутствующих. На этот раз глаза его горели зловещим торжеством. — Только один вопросик. Когда и где умер ваш отец?»

Он смотрел на меня как инквизитор, словно стремился проткнуть взглядом насквозь.

Все притихли.

Я медленно поднялся.

«Я вчера вам говорил, когда умер мой отец».

«Но где?» — выкрикнул Рябошапко.

Я взглянул в его искаженное открытой ненавистью лицо и понял, что надеяться теперь не на что.

«Он умер в тюрьме, он умер в лагере для политических заключенных в 1939 году на Печоре! — раздельно, чуть ли не по слогам, прокричал Рябошапко. — Ваш отец был осужден как враг народа, вы скрыли этот факт при поступлении в училище, вы хотите обмануть всех нас и сейчас. Не выйдет, Усачев!»

«Мой отец не мог быть врагом народа, он не виновен», — сказал я, твердо глядя в глаза Рябошапко.

«Не виновен? — язвительно пропел помполит. — Врагом народа оказался, а он тут нам поет „невиновен“».

«Я еще раз повторяю: мой отец никогда не был врагом. Я этому не верил и не верю. Он всю жизнь был честным простым рабочим».

«Не веришь? Но его же органы разоблачили».

«Не верю! — выкрикнул я. — Это ошибка!»

«Органам не веришь?» — Рябошапко посмотрел на сидевшего рядом с ним представительного мужчину и повел рукой в мою сторону.