Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 102



Было что-то удивительное и необъяснимое в том, что он все еще оставался цел, — это было как будто даже противоестественно, что, между прочим, давало повод его противникам задаваться вопросом о причинах его неуязвимости и высказывать подо­зрения: уж не ведет ли он, случаем, какой-нибудь очень хитрой двойной или тройной игры, ибо как же иначе можно объяснить то, что он еще жив, не похищен, не исчез без следа и даже не изувечен, но напротив, ходит и ездит по городу как ни в чем не бывало, лишь изредка сопровождаемый кучкой своих приверженцев и единомышленников.

Чтобы хотя бы немного сбросить усталость после изнурительных разъездов по городу, Русаков принял душ, но, вопреки обыкновению, облегчения не почувствовал.

Скорее всего, объяснялось это тем, что струи воды не могли смыть и унести волнение, которое не оставляло его. Нет, в глубине души он не мог пору­читься, что его увещевания были в должной мере поняты и приняты всеми. Не мог поручиться, что кто-то из молодых да ранних все же не совладает с характером и сунется поперед батьки в пекло. А то, что пекло почти гарантировано и все готово к нему, он не сомневался.

Еще днем, незадолго до потасовки перед универ­ситетом, он несколько раз пытался связаться с ру­ководством города и региона, с мэрией, дежурными в областной администрации и начальством област­ного и городского управлений внутренних дел, од­нако соединиться ни с кем не удалось, все началь­ники разъехались, а сам Платов был в Москве, что тоже не уменьшало тревоги.

Единственный, с кем удалось переговорить, был начальник местного ФСБ Чекин, серьезный, вдум­чивый человек, который, внимательно выслушав его, сказал, что примет все возможные меры, чтобы не допустить неприятных инцидентов, однако, ви­димо, обещания своего выполнить не смог или про­сто уже не успел.

Владимир Русаков знал отношение к себе тех, кого теперь величали элитой, знал, какие сильные чувства он вызывал у них, однако, несмотря на еле скрываемую ненависть к этому смутьяну и горлоде­ру, они старались, по крайней мере внешне, дер­жаться рамок приличия.

Надо было скорее дожить до завтрашнего воскресного утра, как говорится — утро вечера мудре­нее, а уж там, спозаранок, снова рвануть в общежи­тия университета и политеха.

Он вышел из ванной — высокий, широкопле­чий, с мокрыми светлыми волосами, прошел на балкон, стал рядом с Натальей, глядя на город, рас­кинувшийся на холмах, и на мерцающую вдали реку.

—   Ты простудишься, — сказала она. — Уходи немедленно.

—   Да что мне сделается! — беззаботно усмехнул­ся он. И добавил, помолчав: — Неспокойно на сердце! Все равно боюсь, как бы эти дуралеи не учудили чего-нибудь. А им ведь, нашим держимор­дам, только того и надо, только и ждут, чтоб влепить любому и каждому, кто выступает против них, клей­мо хулигана или экстремиста. Только и ждут, только и ловят, чтоб объявить «Гражданское действие» экс­тремистской организацией. Естественно, мы же не преступная группировка, не жириновцы и не баркашовцы. Мы им — не «социально близкие». С нас особый спрос...

Они вернулись в комнату, Русаков забрался в постель, которую она расстелила, пока он плескался и фыркал под душем, Наталья прилегла рядом, он обнял ее и буквально тотчас заснул, как засыпают только маленькие дети или очень сильные и очень здоровые люди с чистой совестью.

А Наташа не спала, не могла заснуть — все не выходили из головы те смутные тени, что скользили во мгле и вились вокруг, как бесы и демоны, пока она ждала появления его машины, ждала и не могла дождаться.

Нет, она не верила, не могла поверить, будто эта возня была случайной и не имевшей к ним отноше­ния. И вполне вероятно, что весь день и всю ночь за ним шла слежка и чьи-то гонцы засекали все точки и контакты, фиксировали все встречи вче­рашнего тягостного дня. И потом — эта пропажа пейджера, поломка телефона — почти одновремен­но, в один день...

Она смотрела на него, спящего. Осторожно, чуть касаясь, чтобы не нарушить его сна, поглаживала по еще влажным волосам.

Ее поражало, сколько всего было в этой голове, сколько знал и помнил он и как мастерски, умело, точно распоряжался своим интеллектуальным бага­жом.

Между ними не было тайн. Так было заведено, так «исторически сложилось». И иначе, кажется, и быть не могло. И все-таки имелось на сердце нечто, тяжкий камень, о котором он не знал и не должен был узнать никогда. То, что и было одновременно главной причиной ее неотступного волнения за него...

19

Русаков спал, а Наташа все не могла заснуть. Какой уж там сон...



Да-да, все верно, между ними не было тайн, кроме... Кроме... одного.

То, что таилось у нее за душой и что скрывала она от любимого, постоянно тяготило ее, вносило смуту и разлад, и, если порой она впадала вдруг в непонятное, необъяснимое для него угрюмое мол­чание, причина его заключалась только в этом — в самой необходимости молчать и иногда вдруг про­сыпаться ночью от наката утробного леденящего ужаса, что все откроется и он —

узнает.

И хотя, зная своего Русакова, его душу, его уме­ние все понять и простить, найдя для человека ты­сячу извиняющих объяснений, оправдывающих того в собственных глазах, Наташа отлично пони­мала, что сама она на такое великодушие и снисхо­дительность по отношению к самой себе не способ­на, а значит, трещина останется, не затянется, не исчезнет.

Но что, что, собственно, такого случилось и встало между ними?

С точки зрения расхожего обыденного сознания ровным счетом ничего уникального, оскорбитель­ного или порочащего.

Они были взрослые люди, и судьбы их были — взрослые. И все же, все же...

Будь это тогда кто угодно, любой другой чело­век, она и минуты не вздумала бы таиться, спокой­но и без глупой стыдливости поведала бы ему, свое­му действительно единственному любимому челове­ку, о том грустном и, в сущности, ненужном, слу­чайном эпизоде женской судьбы...

Но тут все было не так... гораздо сложнее... и — ужаснее, непоправимее, и потому она, проклиная тот час, приговорила себя к неизбывному молча­нию, хотя и знала, что это глупость, нелепость, изначальная ошибка.

Бывали минуты — и она готова была одолеть этот страх и стыд и решиться все выложить ему, как оно было, исповедаться любимому и хотя бы отчас­ти скинуть эту тяжесть с души. Но тотчас реши­мость сменялась ужасом — и словно горло пересы­хало, и голос пресекался, едва только закрадывалась почти невероятная мысль: а что, если Русаков все- таки чего-то не поймет или воспримет не так, но никогда не признается ей в том, и это ощущение нечистоты останется навсегда и замарает их отно­шения...

Так что же случилось тогда? Что вклинилось в их жизнь?

20

Ну да, да! Это случилось еще в девяносто тре­тьем, в самом конце декабря, за день до Нового года... Она заканчивала тогда университет и писала дипломную работу. Русаков еще не был доцентом, а просто одним из плеяды блестящих молодых препо­давателей новой формации, нового поколения. И восхищалась она им и его лекциями без тени влюб­ленности, такой обычной для студенток, жадно ло­вящих каждое слово тайно обожаемого наставника на кафедре.

Никого не было у нее тогда, да вообще никого еще не было. Ей шел двадцать третий год, но, во­преки веяниям вольнолюбивой эпохи, она еще не переступила той самой черты, и вовсе не потому, что боялась, не хотела или не ждала этого.

Просто

отец

пошло.

Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непре­менно наступает страшная тишина пустоты и немо­та. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней — круглой сиротой.